угодно, или не принимается, если ей неугодно, — будто ему не в чем признаваться, каких бы признаний она ни ждала, изо дня в день он находился в атмосфере, которая требовала от него очищения, и в иные минуты его так и подмывало форсировать этот процесс. Благоволи она явиться сейчас, застав его в таком состоянии, между ними, без сомнения, произошло бы очистительное объяснение, такое или иное.
В этом пасмурном настроении он смиренно мерил шагами комнату, пока вдруг снова не остановился как вкопанный. Оба окна, выходившие на балкон, были распахнуты настежь, и на стекле одной из сильно откинутых рам он уловил отражение, цвет которого говорил о женском платье. Кто-то, стало быть, все это время находился на балконе, и особа эта, кто бы она ни была, поместившаяся между окнами, оставалась невидимой; с другой стороны, потоки уличного шума заглушали звук его шагов и когда он вошел, и когда фланировал по гостиной. Будь этой особой Сара, он тут же получил бы полное удовлетворение. Мог бы одним-двумя ходами навести ее на разговор, исцеливший его от напрасного томления; и даже если бы ничего из нее не извлек, получил бы, по крайней мере, облегчение, обрушив крышу на свою и ее головы. К счастью, не было рядом наблюдателя, готового отметить, — если говорить о мужестве нашего друга, — как даже после столь исчерпывающих рассуждений он все же медлил. Он ждал Сару и приговор этого оракула, но ему пришлось перепоясаться наново — что он и совершил в амбразуре окна, стараясь не высовываться ни вперед, ни назад, — прежде чем потревожить невидимку. Будь это Сара, она непременно ему показалась бы: он был целиком к ее услугам — по первому же ее желанию! И тут недоступная его взору дама и впрямь показалась — только в последний миг обнаружилось, что скрывавшаяся на балконе была совсем иной особой — особой, в которой Стрезер, взглянув пристальнее, когда она, чуть изменив позу, обернулась к нему стройной спиной, признал блистательную прелестницу Мэмми — Мэмми, ничего не подозревавшую, Мэмми, которая осталась дома одна и заполняла свой досуг на собственный манер, Мэмми, с которой, прямо скажем, не слишком красиво обошлись, но Мэмми, погруженную в раздумье, чем-то плененную и пленительную. Сложив руки на балюстраде и отдав все свое внимание улице, она предоставила нашему другу возможность, не поворачиваясь, наблюдать ее и размышлять над создавшимся положением.
Как ни странно, но, понаблюдав и поразмыслив, он попросту отступил назад — в гостиную, так и не воспользовавшись козырем, который держал в руках. Несколько минут он вновь курсировал взад-вперед, словно обдумывая нечто новое, словно встреча с Сарой утратила для него свое значение. Да, если уж на то пошло, значение теперь приобретало другое: то, что он оказался с Мэмми глаз на глаз. Возможность поговорить с нею наедине встревожила его до такого предела, о котором он не думал заранее, в этом было что-то, мягко, но очень настойчиво его затронувшее, и с каждым разом все сильнее, когда он останавливался, дойдя до края балкона, откуда вновь смотрел на Мэмми, сидящую там в неведении. Ее спутники разбрелись кто куда: Сара отбыла вместе с Уэймаршем, Чэд — с Джимом. В глубине души Стрезер не ставил Чэду в вину прогулки с Джимом, оправдывая его заботу об увеселениях зятя необходимостью блюсти приличия, и, доведись ему говорить об этом — скажем, с мисс Гостри, — не задумываясь, назвал бы поведение молодого человека весьма тонким. Однако следующим ему пришло на ум, не чересчур ли утонченно оставить в такую погоду Мэмми в гостинице одну, сколько бы, очарованная этим своим квази- Парижем — олицетворенным для нее в рю де Риволи, — полным диковин и причуд, она ни наслаждалась. Во всяком случае, наш друг признал, а признав, тотчас ощутил, что постоянное давление, оказываемое на него мыслями о миссис Ньюсем, вдруг почти осязаемо упало и ослабело, что с каждым днем он все больше чувствует в этом юном создании нечто необычное и неясное — тайну, которой наконец мог дать толкование. Мэмми владела навязчивая идея — навязчивая идея в добром смысле, и теперь, словно от нажатия пружинки, она встала на должное место. Это открывало перед ними возможность — правда, затрудненную тем, что она появилась случайно и запоздала, — возможность общения, даже дружеских отношений, которыми они до сих пор пренебрегали.
Они знали друг друга по Вулету, но их прежние отношения, как ни поразительно, не имели ничего общего с тем, что сейчас витало в воздухе. Девочкой, «бутоном», затем распускающимся розаном она вольно расцветала у него на глазах в почти непрестанно широко распахнутом доме, где она запечатлелась в его памяти сначала очень бойкой, позже очень робкой слушательницей — в то время он как раз читал для круга миссис Ньюсем (ох эти «фазы» миссис Ньюсем и его собственные!) курс по английской литературе, подкрепленный экзаменами и чаепитиями, — а к концу лучшей из лучших. Других точек соприкосновения, насколько ему помнилось, между ними не было: в Вулете не имели обыкновения объединять свежайший розан со сморщенными зимними яблоками. Сейчас при виде Мэмми он, сверх того, остро ощутил бег времени: еще позавчера он спотыкался о ее серсо, а нынче опыт по части необыкновенных женщин, — а ей, спору нет, суждено было стать необыкновенной — подсказывал ему, попросту предписывал зачислить юную американку в их число. Наконец — он это ясно видел! — ей было что сказать ему, и больше, чем он мог ожидать от современной хорошенькой девицы, доказательством чему служило то, что она вряд ли решилась бы сказать это своему брату, невестке или Чэду, разве только, будь она дома, — миссис Ньюсем, из почтения к ее возрасту, авторитету и высокому положению. Эта тайна составляла для всех поименованных лиц несомненный интерес, и именно в силу проявляемого ими интереса Мэмми держалась особенно осторожно и благонравно. Все это за какие-то пять минут выстроилось в мозгу Стрезера и привело к мысли, что ей, бедняжке, сейчас остается утешаться лишь своим благонравием. И ему тотчас подумалось, что для хорошенькой девушки в Париже подобное положение достойно сожаления. Вот почему он вышел к ней на балкон нарочито резвым шагом, что сам же почувствовал, словно только-только появился в комнате. Услышав голос Стрезера, она, вздрогнув, обернулась и, хотя встретила его со всей должной учтивостью, не сумела скрыть разочарования:
— Ах, я думала, это мистер Билхем!
В первый момент этот возглас поразил нашего друга, и под его воздействием он несколько потерялся; однако, спешим добавить, тотчас вновь обрел душевное равновесие, и его воображение расцвело пышным цветом. Крошка Билхем — ведь Крошку Билхема здесь в нарушение приличий ожидали — замаячил где-то на заднем плане; обстоятельство, которое сулило сыграть Стрезеру на руку. Вскоре они — двое с балкона — перешли обратно в гостиную, где среди пурпурно-золотого великолепия остальные по-прежнему блистали своим отсутствием и где Стрезер провел еще добрых сорок минут, не показавшихся ему потраченными попусту. И в самом деле, согласившись на днях с Марией о роли темных страстей, он теперь сделал еще одно открытие, которое не сужало стоящую перед ним проблему, а, напротив, внезапно хлынуло на него частью нового вала. Только позже, перебрав в уме все подробности, он осознал, из сколь многих элементов сложилось у него общее впечатление; а сейчас, сидя рядом с очаровательной девушкой, чувствовал лишь одно — как заметно возрастало их взаимное доверие. Она и впрямь была полна очарования — в конечном счете, очарования, которое не умаляли привычка и обыкновение держаться очень вольно и непосредственно. Она была полна очарования, вопреки тому, что наблюдателю менее проницательному, чем он, грозила опасность увидеть ее в ином свете — смешной. Да-да, она, восхитительная Мэмми, сама того не замечая, выглядела смешной — томная, словно невеста под венцом, хотя, насколько Стрезер мог судить, о наличии жениха пока не было и речи, красивая и статная, непринужденная и словоохотливая, снисходительно-ласковая, она производила впечатление особы, которая, сама себя смущаясь, старается проявить обходительность. Одета она была, скажем так, скорее как пожилая, нежели молодая дама, если допустить в пожилой суетное желание нравиться. Ее сложной прическе недоставало небрежности, украшающей юность; к тому же она усвоила солидную манеру, держа перед собой аккуратно сложенными на редкость ухоженные ручки, склоняться чуть-чуть вперед, словно кого-то поощряя и жалуя, и все это, вместе взятое, создавало облик хозяйки, занятой «приемом», определяло ей постоянное место между окнами, куда, казалось, доносилось позвякивание розеток с мороженым и непрерывно назывались имена гостей, этих мистеров Коксов и мистеров Коулсов, расхожих образчиков единого типа, которых она «была счастлива у себя видеть».
Все это было смешно, но смешнее всего было несоответствие между высокопарным благожелательно-покровительственным тоном — с любовью к многосложным словам, обещавшим с годами превратить ее в докучливейшее существо — и однообразно звучащим, пока еще естественно и не нарочито, голоском пятнадцатилетней девочки. Тем не менее к концу десяти минут Стрезер почувствовал в ней спокойное достоинство, которое все это искупало. Спокойное достоинство солидной матроны в пышном, чересчур пышном наряде было, очевидно, тем впечатлением, которого она добивалась, и подобный идеал вполне мог понравиться вступавшему с ней в отношения. Именно это и произошло с ее гостем, в уме которого многое сместилось и смешалось за проведенный с нею быстролетный и насыщенный час. В