капитанском мундире. Дата на фотографии — 4 мая 1918 года, всего за неделю до его гибели. Дэлглиш с минуту вглядывался в это прекрасное и жизнерадостное юношеское лицо — лицо человека, который к тому времени наверняка уже видел бог знает сколько тяжелого и страшного; но лицо это ничего ему не сказало. Перевернув фотографию, Дэлглиш увидел на обороте надпись карандашом по-гречески. Молодой человек должен был изучать классические языки и литературу в Оксфорде, а Джейн Дэлглиш училась греческому у своего отца. Но Адам не знал греческого, так что тайна надписи так и осталась нераскрытой, а вскоре опасность быть раскрытой никогда больше не будет ей угрожать. Рука, выводившая когда-то эти выцветшие теперь буквы, покоится в земле уже семьдесят лет, а ум, их впервые создавший, — почти два тысячелетия. Здесь же, в том же самом конверте, лежала и фотография самой тетушки — примерно в том же возрасте, что и жених. Должно быть, та, что она послала ему на фронт или подарила перед отъездом на войну. Один ее уголок был запачкан чем-то коричневато-красным, похоже, его кровью. Скорее всего фотографию прислали вместе с другими вещами после его гибели. На снимке она стояла смеясь, в длинной, до пола, юбке и застегнутой на множество пуговичек блузке; заплетенные в косы и уложенные у висков волосы двумя крыльями спускались над ушами. Лицо ее и в те годы, что он ее знал, всегда было неординарным, но тут Дэлглиш увидел — и это его прямо-таки поразило, — что в юности Джейн была просто красива. А теперь ее смерть дала ему возможность беспрепятственно разглядывать чужую жизнь, что и для нее, когда она была жива, и для него было бы просто отвратительно. И все же она ведь не уничтожила эти фотографии. Тетушка, разумеется, понимала — она была реалисткой, — что не ее, другие глаза когда-нибудь неминуемо увидят эти снимки. Но может быть, в глубокой старости мы освобождаемся от мелкого тщеславия и преувеличенного самоуважения, по мере того как ум постепенно перестает быть зависим от ухищрений и вожделений плоти? И когда Адам с неожиданной для себя самого неохотой бросил фотографии в огонь и смотрел, как они свернулись, почернели, а затем вспыхнули ярким пламенем и сгорели дотла, ему подумалось, что он совершил предательство.
Но что же ему было делать со всеми этими незнакомцами, о которых ему неоткуда было узнать; с этими плоскогрудыми женщинами в огромных, перегруженных лентами и цветами шляпах; с этими компаниями на велосипедах — мужчины в брюках-гольф, женщины в длинных юбках колоколом и соломенных шляпках-канотье; со свадебными церемониями, где невест и их подружек едва видно из-за огромных букетов, а главные участники группируются в соответствии с принятыми правилами иерархии и смотрят прямо в объектив, словно надеясь, что щелчок затвора может подчинить себе время, заставить его на секунду остановиться, доказать, что этот обряд перехода из одного состояния в другое имеет по меньшей мере то значение, что связывает неотвратимое прошлое с непредсказуемым будущим? Когда Адам был подростком, мысли о времени не давали ему покоя. За несколько недель до летних каникул его охватывало торжество, ему казалось, что он ухватил время за чуб и может сказать ему: «А теперь давай двигайся побыстрей, и каникулы скоро начнутся. А не хочешь — тянись помедленней, тогда лето продлится подольше». Теперь, постарев, он не знал, что можно придумать, каким обещанием соблазнить время, чтобы задержать неостановимый бег его грохочущей колесницы. А вот и его собственная фотография — в форме ученика приготовительной школы; его фотографировал отец в саду перед пасторским домом. Незнакомый мальчишка в смешном, перегруженном деталями костюме, в шапочке и пиджачке в полоску, стоял почти по стойке «смирно», устремив взгляд в объектив, словно пытаясь побороть ужас прощания с домом. С этим снимком он рад был распрощаться поскорее.
Когда виолончельный концерт подошел к концу, как и полбутылки кларета, он собрал оставшиеся фотографии, положил их в ящик бюро и решил стряхнуть с себя меланхолическое настроение, прогулявшись перед сном по берегу моря. Ночь была такой тихой и прекрасной, что не стоило тратить ее на бесплодные ностальгические сожаления. Воздух был совершенно недвижен, и даже шум волн, казалось, звучал приглушенно. Море, бледное и таинственное, широко раскинулось в свете полной луны под испещренным сияющими звездами небом. Адам постоял с минуту под высоко вознесенными крыльями мельницы и пошел быстрым шагом через мыс, к северу, мимо соснового бора. Он шел так до тех пор, пока минут через сорок пять не решил спуститься к берегу. Скользя, он сбежал вниз по песчаному склону и увидел перед собой огромные прямоугольные бетонные блоки, почти до половины ушедшие в песок. Из них, словно беспорядочно установленные антенны, торчали погнутые куски железной арматуры. Свет луны, такой же яркий, как последние лучи заходящего солнца, изменил берег до неузнаваемости: каждая песчинка, казалось, светилась сама по себе, каждый камушек обрел таинственную неповторимость. Пришедшее из детства желание ощутить, как море плещется вокруг ног, вдруг овладело Дэлглишем, и, разувшись, он засунул носки в карман куртки, а ботинки, связав шнурками, повесил на шею.
Море, обжигающе холодное поначалу, в следующий миг показалось теплым, почти температуры тела, и Адам увлеченно зашлепал по воде у самого берега, время от времени останавливаясь и оборачиваясь, чтобы посмотреть на свои следы, как делал в детстве. Через некоторое время он подошел к полосе сосен, между которыми, как он знал, шла узкая тропа вверх, на мыс, мимо дома Хилари Робартс, выводя прямо на дорогу. Этим путем проще всего выбраться на мыс; здесь, правда, севернее, зато не нужно карабкаться вверх по осыпающемуся склону обрыва. Усевшись на невысокий галечный гребень, Адам попытался решить извечную проблему любителей шлепать босиком по воде — как протереть непригодным для этой цели носовым платком ноги, чтобы между пальцами не осталось колючих песчинок. Добившись своего и водрузив на место носки и ботинки, он зашагал по разъезжавшейся под ногами гальке к кромке леса.
На более высокой части берега, там, где галька сменилась полосой мелкого, словно пудра, песка, Дэлглиш увидел, что кто-то здесь до него уже побывал: по левую руку от него шел двойной след босых ног. Это, конечно, следы Хилари Робартс. Она, должно быть, по своему обыкновению, приходила сюда вечером плавать. Подсознательно он отметил, что следы очень четкие. Она, видимо, была здесь часа полтора назад, но в этот безветренный вечер отпечатки ступней на сухом песке оставались такими четкими, как будто она только что по нему прошла. Прямо перед Дэлглишем лежала тропа, уводившая из лунного света в глубокую тень соснового бора. Да и ночь вдруг стала темнее. Низкая черно-синяя туча на мгновение закрыла луну, ее рваные края серебрились от лунных лучей. Он включил фонарик и повел лучом вдоль тропы. В пятне света, слева от тропы мелькнуло что-то белое — похоже, лист газеты, носовой платок, а может, брошенный кем-то бумажный пакет. Не испытывая ничего, кроме легкого любопытства, Дэлглиш шагнул в сторону от тропы — посмотреть, что это такое. И тут увидел ее. Ее искаженное лицо, казалось, бросилось ему навстречу и, как в кошмарном сне, словно повисло в свете электрического фонарика. Не в силах отвести взгляда, застыв на секунду, словно в трансе, Дэлглиш не верил своим глазам, узнавая и ужасаясь одновременно. Сплавленные воедино в краткое мгновение, эти чувства сотрясли все его существо, заставив замереть сердце. Хилари лежала на примятом тростнике в неглубокой впадине, которую и впадиной трудно было назвать, но все же достаточно глубокой, чтобы росшая по краям трава скрывала лежащее там тело: заметить его можно было, лишь подойдя вплотную. Справа от Хилари, одним концом под ней, лежало смятое пляжное полотенце в красную и синюю полоску, а повыше его — аккуратно поставленные бок о бок кожаные сандалии и — рядом — электрический фонарь. Тут же — тщательно сложенная одежда, похоже, тренировочный костюм, синий с белым. Должно быть, край этого костюма и попался на глаза Дэлглишу. Хилари лежала на спине, головой в его сторону, незрячие глаза подняты вверх, будто обращены к нему в последней, немой мольбе о помощи. Пучок волос был засунут под верхнюю губу, обнажив зубы: похоже было на угрожающе оскалившегося кролика. К щеке прилип черный волосок, и Адам едва поборол настоятельное желание опуститься на колени, чтобы его снять. На ней были только трусики от черного бикини, стянутые вниз, они обнажали бедра. Адам мог ясно видеть, откуда срезаны волосы. Буква «L», точно посередине лба. казалось, была вырезана с великим тщанием, две тонкие линии сходились углом просто идеально. Груди, с темными овалами вокруг острых сосков, опали и расплылись, их кожа казалась молочно-белой по сравнению с загорелыми плечами и руками; меж грудями лежал металлический, в форме ключа, медальон на кожаном шнуре. И пока Дэлглиш смотрел вниз, на Хилари, медленно проводя лучом фонаря от головы к ногам и обратно, ушла туча, открыв лунный лик, и он увидел ее всю, все распростертое перед ним нагое тело, бледное и бескровное, словно выбеленный луной песок; увидел ясно, как при свете дня.
Дэлглиш был человеком закаленным: не многие проявления человеческой жестокости, насилия, безнадежного отчаяния остались незнакомы его опытному глазу. Правда, он никогда не мог с холодным безразличием взирать на тело очередной жертвы насилия — был для этого слишком чутким и впечатлительным, но только в одном случае, в самый последний раз, эта его впечатлительность заставила его испытать нечто большее, чем минутное беспокойство. А ведь о Поле Бероуне его предупредили заранее.