глубины так маняще отражался свет потолочной лампы, она была так близко, и так трудно было получить ее. Эту панацею, единственное мое лекарство.
Но пальцы разбиты, распухли дешевыми сардельками, вокруг ногтей запеклась кровь, — и едва слушались меня.
Я понял, им не удержать банку.
Вот была задача задач, к решению которой устремилось мое существо, — пить.
Во рту все пересохло, покрылось жесткой коркой, засуха пробежала по языку сухими трещинами, — вот мое спасение, совсем рядом. Никак его не достать.
Но если гора не хочет идти к Магомеду, то Магомед, Магомед…
Я стал осторожно передвигать себя к краю кровати, к ровной поверхности тумбочки, на которой застыла в готовности вожделенная банка.
Каждое движение вызывало в теле резко отрицательные впечатления. Оно не желало, чтобы я двигался. Мало того, оно наказывало меня за каждое такое невинное движение. Не могло понять, до него не доходило, что я стараюсь из-за него же, ему же и хочу сделать приятное.
Оно кололось, щипалось, дергалось, сокращалось, стреляло болью, кидало в пот, заставляло тяжело дышать… Оно хотело одного — покоя. Никак до него не доходило, — что жизнь, это движение.
Но я пересилил его, в конце концов, подтянул себя к тумбочке, так что локоть левой руки стал опираться о нее.
Вот тогда-то я стал другой рукой подталкивать банку к своему раскрытому в готовности рту…
Заключительная фаза операции прошла не очень гладко. Банка перед самым финишем опрокинулась, но опрокинулась на меня, и получился небольшой водопад, который низвергнулся почти по назначению.
Вдобавок, я все-таки придерживал банку, там кое-что осталось, так что несколько глотков я получил и из нее, вдобавок, мое лицо лежало теперь в воде, а это было так здорово.
И питье, и душ, и ванная, — все сразу…
Мне кажется, я лежал так, лицом на тумбочке, пока вся вода подо мной не высохла. Возможно, так и было на самом деле.
Какое-то время я рассматривал себя.
В чем я разгуливал в последний раз по Москве, в этом же и валялся теперь. Только пропал свитер, на мне была вся в бурых пятнах рубашка и джинсы, на левой ноге отрезанные чуть выше колен.
Вместо штанины теперь были две деревянных планки, привязанные к ноге бывшим в употреблении бинтом. Но, зато, бинта было много.
Срастется еще как-нибудь не так, — с неприязнью подумал я про свою ногу.
Странно, но я первое время не полностью соединял себя и свое тело, которое, — тем более в нынешнем виде, — никогда не казалось мне идеалом красоты. Словно бы у меня где-то хранилось еще одно, запасное, — и я, по своему желанию, в любой момент мог его достать из запасника, и нацепить вместо этого…
После того, как я отдохнул на тумбочке, потребовалось некоторое время, чтобы вернуться в исходное положение.
Я представил себя. Вид у меня был — неприглядный. Что называется, — видок.
Если бы я пришел с экскурсией в эту палату и увидел себя, вальяжно развалившимся на койке, — я бы содрогнулся от жалости к этому бедолаге.
Но мне самому, — не было жалко себя…
Хотя, может быть, хуже смерти бывает, когда тебя оставляют инвалидом. Жить… Я помню, еще по школьным урокам истории всякие ужасы, которые царили в древней Руси. Наша Зинаида Петровна их обожала, — и щедро делилась с нами своей коллекцией.
Я не забыл свои невинные детские впечатления. К примеру, татары поймают боярина, или бояре — татарина, — отрежут тому язык, выколют глаза, — и отпустят на все четыре.
Я думал тогда: ни дороги спросить, ни посмотреть толком, куда идешь…
А теперь думаю: кому ты такой будешь нужен?..
Себе, и то, — не очень.
Еще один мужик как-то по пьяному делу рассказал когда-то, что видел в интернате для таких инвалидов человека, у которого вообще ничего не было: ни рук, ни ног. То есть, все остальное было: и глаза, и язык, — но вот рук и ног не было.
Кто-то когда-то постарался над ним от души… Он, наверное, как-то особенно провинился перед богом или перед тогдашней братвой, — за что заслужил такое вот наказание.
Я вот наказан за то, что ударил по морде братишку, и, оказывается, разбил ему нос, пустил детсадовскому приятелю юшку из сопелки. Мне всего лишь сломали ногу, я всего лишь не могу глубоко вздохнуть, всего лишь покрываюсь потом от боли, которая раскатывается по телу при малейшем движении. Не говоря, всего лишь, о зубах, которые проверял языком, — их там осталось наперечет.
Мне еще, если верить существующей статистике, жить и жить, — нога, дай бог, срастется, вместо убывших зубов можно вставить пластмассовые, дышать научусь, — перейду на диету или там на что еще, чтобы выправить остальные внутренности. Так что, если снова не отметелят, на будущее можно смотреть с оптимизмом.
Но кому я теперь буду нужен?.. С комплексом собственной неполноценности в голове.
Когда стану всего бояться, валиться любому братку в ноги, смотреть на него снизу вверх, — чтобы тот не рассердился, и не лишил меня чего-нибудь еще. Уже окончательно.
Так что, если свободной российской прессе понадобится прославить к празднику образ героя — современника наших дней, — я бы посоветовал ей поискать русских богатырей по больничным палатам, где они — с проломленными головами, переломанными конечностями, с тиками по всему телу, подключенные к аппаратам искусственного кровообращения и дыхания. Или пусть ищут их по кладбищам, — но только не под мрамором, где покоятся заслуженные авторитеты, — под деревянными крестиками, под земляными бугорками, которые в материальном состоянии только и способны воздвигнуть их папы и мамы.
А больше они никому не нужны…
После ванной, душа, питья, и удачного возвращения на исходные позиции, мне захотелось курить… Организм затребовал сигарету. Скотина…
Курить и спать, спать и курить, курить и спать, и то и другое — вместе…
О, этот вожделенный сигаретный дым, который, как дымок из пыльной бутылки, где только что сидел джин. Он извивается кольцом, дрожит в воздухе и, теряя форму, не лишается своего чарующего запаха. Он тянется к тому, кто нуждается в волшебстве, — и начинает дразнить. Как ребенок дразнит травинкой заснувшего приятеля.
Он подразнил меня, и я — проснулся.
В палате курили. Двое из трех, — один запах был чуть слаще другого.
— Закурить не дадите? — сказал я.
Нормальным голосом, только чуть тише, чем ожидал, и чуть прошепелявил, поскольку впереди, вместо зубов, была здоровенная прореха.
Возникла пауза, причин которой я не понимал. Потом кто-то спросил:
— Может, докуришь? Если не гордый.
— Не гордый, — опять прошепелявил я.
Перед глазами появилась рука с дымящейся сигаретой, где оставалось еще чуть меньше трети.
— Сам сможешь? — спросила меня рука.
— Да, — сказал я руке, — спасибо.
И протянул свою, к этой дымящейся прелести, к этому блаженству, которое было совсем близко. Так что во рту выступили слюни… У меня получилось.
Корявыми пальцами я перехватил чинарик, воткнул его в рот и — затянулся… Вот она, сермяжная правда жизни.
Вот она — амброзия, волной прокатывающаяся по внутренностям. Я закрыл глаза и целиком предался самой абсолютной нирване из всех нирван, которые только возможны.
— Мы думали, тебе кранты, — услышал я голос. — Выглядишь ты неважно.