узлом, блестят серебряные нити, что ушла былая стройность, но на смуглом лице с высокими скулами – наследие индейских предков – не видно ни одной морщины.
–
– Это был внезапный порыв.
Непрошеные слезы обожгли Шелби глаза. Наряд Лидии остался прежним – все то же черное платье, белый воротничок, белый передник и босоножки на плоской подошве. И все тот же аромат ванили и сигаретного дыма.
– Я... я так рада тебя видеть!
– И я тебя,
Шелби рассмеялась:
– Нет, но, пожалуйста, Лидия, не беспокойся. Я не знаю, надолго ли останусь.
– Хорошо, хорошо. Не будем об этом. И о твоем отъезде я ни слова не скажу. Ах,
– Абсолютно, – улыбнулась Шелби. – Поэтому в Сиэтле все тощие. И питаются только кофе и бутербродами. А еще там холодно и все время идет дождь.
Лидия рассмеялась:
– Ну, здесь мы тебя откормим!
– Позже. Сейчас я хочу поговорить с судьей.
Шелби высвободилась из объятий Лидии. «Несколько добрых слов – и ты размякла! – упрекнула она себя. – Не поддавайся дурацкой сентиментальности. Помни о своей цели».
– Судья дома?
–
– Спасибо, Лидия, я сама.
Она пересекла столовую – сияющий стол красного дерева, двенадцать резных стульев, букет «райских птиц» – любимых цветов матери.
Цветы на столе сменялись каждую неделю уже двадцать лет – со дня смерти Жасмин Коул. В стеклянных дверцах массивного серванта отражался фарфор и хрусталь. «Ничто не изменилось», – подумала Шелби, распахивая дверь и выходя на веранду с видом на бассейн. Под потолком лениво взмахивают лопастями вентиляторы. Зеленовато-голубая вода сверкает на солнце так, что больно смотреть, но тень дубов и пеканов спасает от жары.
Отец сидит за столиком. Черный костюм, белая рубашка. Привычная стетсоновская шляпа небрежно брошена на стол, резная трость с ручкой из слоновой кости лежит на коленях. Перед ним – двое в джинсах и рубахах с закатанными рукавами: один усатый, с редеющими на макушке волосами, другой – с седеющей козлиной бородкой и в темных очках. Верные слуги выслушивают распоряжения хозяина. Все трое оборачиваются на звук шагов – и недоумение на лицах холуев медленно сменяется узнаванием... изумлением... нескрываемым любопытством.
– Шелби!
Лицо отца осветилось искренней радостью – и Шелби содрогнулась от внезапной боли. Как он постарел! Тело, когда-то мускулистое и подтянутое, стало рыхлым, глаза запали, на лбу и в углах рта пролегли глубокие морщины. Густые рыжие волосы обильно подернулись сединой. Но отец все еще производил впечатление, и, когда он встал, выпрямившись во все свои шесть футов и три дюйма, Шелби вспомнилось, как внушительно он смотрелся в зале суда.
– Боже мой! Девочка моя, как я рад тебя видеть! Он попытался ее обнять, но Шелби отстранилась.
– Нам нужно поговорить.
– Милая, что это значит?
Синие глаза отца затуманились разочарованием. Шелби вздрогнула, чувствуя, что готова поддаться минутной слабости. Как хотелось ей броситься к отцу, с размаху упасть в его объятия, повиснуть на шее, плача и смеясь! «Папа, милый папа, как же я по тебе скучала!» Но Шелби вовремя остановила себя. Она уже не девочка, ее не улестить и не запугать.
– Наедине, судья. Нам нужно поговорить наедине. – Она выразительно взглянула в сторону его приспешников.
Повинуясь кивку судьи, оба бесшумно исчезли. Наступила тишина – лишь гудели пчелы, да где-то вдали без устали долбил дерево дятел. Шелби не стала терять времени: открыв свою сумку и достав коричневый конверт, она молча выложила на столик, рядом с тремя недопитыми стаканами виски, его содержимое.
С черно-белой фотографии смотрела на судью Коула девочка лет девяти-десяти.
Отец шумно вздохнул и медленно опустился на свое место. В этот миг Шелби заметила, что он снял обручальное кольцо. Только тонкий светлый след на загорелом пальце напоминал о символе верности, который судья Коул проносил больше тридцати лет. Зато на правой руке его сверкал бриллиант, которому позавидовали бы все голливудские женихи.
Шелби склонилась над столом.