– Но ты же страдала, когда он умер, невероятно страдала.
– Совершенно верно. И я до сих пор страдаю – в том смысле, что мне не хватает его присутствия. Прошло более десяти лет, а я не исцелилась от этого. По правде говоря, я и не хотела бы исцелиться. Моя любовь к Гвидиону доставляет мне огромное удовольствие. И пусть к моим чувствам примешано немножко горечи! Что ж, такова жизнь. Неужели ты действительно хочешь загубить десять или двадцать лет своей жизни, потратив их на попытки избавиться от такого удовольствия?
– Это не займет так много времени. У меня ситуация другая – я-то хочу исцелиться.
Киква в первый раз за все время разговора взглянула на нее с настоящим беспокойством и наклонилась вперед, чтобы получше рассмотреть лицо дочери.
– Что заставляет тебя ненавидеть себя, Рианнон? Дочка, за что ты наказываешь себя?
– Ненавидеть себя? – Рианнон повысила голос. – Я не пытаюсь наказывать себя. Я пытаюсь спасти себя от боли.
– Каким образом? Подвергая бесконечным мукам? Это правда, что всякий, кто любит, испытывает страх, и это причиняет боль. Но есть и удовлетворение. Страх длится недолго и возникает нечасто, в то время как наслаждение длится вечно. И даже, смешиваясь с болью…
– Оно делает боль острее и мучительнее, – зло парировала Рианнон.
– Острее, да, но и слаще тоже, потому что она делится на двоих.
– Я не желаю делиться, – воскликнула Рианнон, вскакивая на ноги. Она была так взвинчена, что не заметила даже, как ступка упала на пол, рассыпав содержимое. – Почему я должна связывать свою жизнь цепями? Почему мое сердце должно трепетать, когда из груди лорда Иэна доносится хрип? Почему я должна страдать, когда леди Джиллиан беспокоится о своем муже? Почему меня должно волновать, найдет ли Сибелль себе подходящего жениха? Мне нужна только свобода!
– Теперь я знаю, почему ты ненавидишь себя, дочка, – сказала Киква.
С этими словами она взяла веретено и вернулась к своей работе. Задыхаясь гневом и яростью от сказанного матерью, Рианнон отбросила ногой ступку и выбежала из комнаты. Только тогда Киква позволила себе улыбнуться. Задача была почти решена. Скоро Рианнон поймет, что сама сказала. Еще день-два мучительной борьбы, и она примирится со своим грузом. Глаза Киквы стали печальными и задумчивыми. В ней никогда не было этого: способности сочувствовать чувствам других. Она знала и понимала, что чувствовали люди, и зачастую гораздо яснее, чем они сами, но не сопереживала этому душой. Ее искусство состояло в том, чтобы за словами понять причину проблемы, но ни слова, ни причина никогда не трогали ее, даже когда дело касалось родной дочери.
Затем она пожала плечами. Каждый человек таков, каким его создал Господь. Она живо отложила работу и вытащила из сундука прибор для письма. Заточив перо, она открыла чернильницу и принялась писать:
Чуть позже, когда в комнату к ней вошел один из охотников, она вручила ему это письмо и велела доставить его как можно быстрее принцу Ллевелину в Билт.
Рианнон, выбежав из дома, пересекла двор. Ночь была холодной и кусала ее разогретое у огня тело. Она инстинктивно повернула к конюшне, где тепло дышали лошади. Но ее настроение обеспокоило лошадей. В углу были заперты полдюжины ягнят. Рианнон не могла понять, почему они здесь, а не на пастбище, но бросилась к ним, полная благодарности за их тепло и мирный характер. Они-то не отреагируют, как лошади, на шторм, бушевавший в ее груди.
Ненавидеть себя! Ее мать, что, с ума сошла? Рианнон изо всех сил цеплялась за свой гнев и чувство обиды. Выпустить ярость наружу открыло бы путь к вечному заточению. Всю свою жизнь она выбирала сама, работать ей или играть: она одевалась, как сама пожелает, говорила, что хотела и кому хотела. Неужели она должна пожертвовать этой свободой? Неужели ей всегда придется думать, понравится ли другим то, что она скажет, сделает, как оденется? Как смеет Киква утверждать, что она знает, почему Рианнон ненавидит себя? Разве не свободу выбрала Киква для себя самой?
Но выбрала ли она? Имела ли Киква большую свободу выбора, чем сама Рианнон? От этого вопроса, когда Рианнон поняла его значение, холодок побежал по ее телу. Она не знала, был ли выбор Киквы свободным – христианская вера учит, что свободной волей обладает мужчина, – но она наконец поняла: у нее самой выбора не было. Избегает она Саймона или нет, ее все равно заботит, что происходит с ним, и не только с ним, но с ними со всеми. Она уже запуталась в паутине любовных взаимоотношений, и пути выбраться на свободу уже не было. Она могла погибнуть в борьбе, ненавидя себя за попытки избежать уз любви, или примириться с этой шелковой тюрьмой со всеми ее удобствами и радостями, а также болью от кандалов.
Овечки тихонько ерзали, сонно блея, их шерсть пахла так сладко. Последний раз Рианнон преклоняла голову к немытой шерсти с таким же сильным запахом в хижине пастуха, где она с Саймоном нашла убежище для любовных утех в один из дождливых дней. Желание обволокло Рианнон, и, когда она выплакалась, поток горючих слез принес ей сон.
Когда она проснулась, о ее бок терся Мэт. Она заглянула в его большие бесстрастные глаза, внешне такие похожие на ее собственные, хотя выражение их больше напоминало выражение глаз ее матери. Она знала, что Мэт не нуждался в ней. Он находил себе пищу охотой, и тепла ему хватало. Значит, он пришел к ней в такое отвратительное для него место, потому что он любил ее. В этом он тоже был свободен иногда. Ее губы скривились в улыбке.
– Так ты простил меня, Мэт, правда? Что ж, я рада. Я себя тоже простила. Ну-ка, если ты такой умный, как мне объяснить это Саймону, сохранив при этом остатки гордости? Я ведь не могу после всего просто свернуться клубком в его постели. Он спросит, в чем дело, а я не смогу холодно посмотреть на него, когда он взглянет на меня.
24
Гонец Киквы прибыл в Билт третьего ноября, но Ллевелина еще там не застал. Он приехал четвертого, но был так завален спешными делами, что не мог уделить время странностям дочери. Пятого явился граф Пемброкский, и Ллевелин оказался занят еще больше, так что вообще забыл о письме Киквы. В тот вечер, вызвав Саймона к себе на несколько слов, он отметил, что молодой человек выглядел несколько