Вельпо не остался, впрочем, в долгу у Диффенбаха. Когда я посетил его в 1837 г., в бытность мою в Париже, Вельпо так отнесся о берлинском гении:
— Знакомы ли вы с значением нашего слова: gascon4 и gasconade?
— Знаю.
— Ну, так m — r Diffenbach показался мне gascon'oм, а его разные подвиги — гасконадами. — В этом замечании Вельпо нельзя не признать значительную долю правды.
Проф[ессор] Юнгкен, окулист и клиницист Charite, принадлежал также к сторонникам Руста; таким он остался, если не ошибаюсь, до конца. Это был настоящий и чистокровный доктринер. Он представлял и своим ученикам, и, как я полагаю, самому себе современное учение, т. е. до чего дошел Руст и он сам, чем — то законченным, не подлежащим сомнению; прогресс мог быть только в том же самом направлении. Так, по крайней мере, выходило из его клинических лекций. Ни малейшего скептицизма не допускалось. Все было ясно и точно, как дважды два — четыре. Глазные бленнореи5 должны были лечиться только одним противовоспалительным способом.
Разбирая однажды перед нами случай сильнейшей глазной бленнореи, Юнгкен, назначив свое обыкновенное лечение — пиявки и ледяные примочки, с необыкновенною самонадеянностью объявил нам: «Ich breche den Stab uber den Kopf desjenigen Arztes, der nicht im Stande ist eine
solche Blennorrhoe zu теге»1 Через три дня оба глаза оказались пропавшими от изъязвления роговой оболочки, и Юнгкен, стоя возле постели несчастного слепца, молча пожимал только плечами. Но Юнгкен был честный и добросовестный врач, он не скрыл от нас этого несчастного случая, хотя и мог бы, как другие, легко это сделать.
Национальность Грефе едва ли можно было определить по его наружности; она свидетельствовала настолько же о немецком, насколько и о славянском происхождении. Противники Грефе распускали даже слух и о семитском его происхождении.
Несомненно только, это признавал и сам Грефе, что он был родом из Польши и там провел свою молодость.
Гораздо характернее физиономии была прическа Грефе — unicum в своем роде: длинные, почти черные, с проседью, волосы гладко на гладко зачесывались и примазывались справа налево и закрывали значительную часть лба, чуть не до густых черных бровей. Круглому, полному лицу эта прическа сообщала какой — то странный, похожий на куклу, вид.
Отличительною чертою Грефе была изысканная учтивость со всеми. К слушателям он обращался не иначе, как с эпитетом: «Meine hochgeschatzte, meine verehrte Herren»2; к больным из низших классов: «Mein liebster Freund»3.
Но когда делалось что — нибудь не по нем, то он легко выходил из себя. Видно было, что учтивость и кажущаяся невозмутимость были искусственные.
Человек был хорошо выдержан. И в этом, и во всем остальном Грефе был полный контраст с Рустом; недаром и жили они, как кошка с собакой. Причесанный, как прилизанный, всегда элегантно одетый или затянутый в синий мундир с толстыми эполетами, Грефе входил тихо и, семеня ногами, походкою табетиков, в аудиторию, раскланивался во все стороны и, обводя всю аудиторию глазами, начинал петь: «Meine hochgeschatzte Herren».
Руст являлся в своем старом зеленом картузе, с висевшими из — под него по плечам растрепанными седыми волосами, с тростью, которою не выпускал из рук, и жестикулировал ею во все время лекций.
— А это что за опухоль? А это что за краснота? — спрашивал Руст, указывая издали своею палкою на больное место пациента.
Вместо сладкопения и деликатного обращения являлись на сцену: «Donnerwetter, sind Sie toll!» etc4.
В клинику Руста все шли, чтобы слышать оракульское изречение врача — оригинала. Про операции, делавшиеся в Charite, самые неопытные студенты говорили, что там надо учиться, как не делать операции. И Руст имел более самых фанатических приверженцев между молодыми врачами и слушателями.
В клинику Грефе ходили, чтобы видеть истинного маэстро, виртуоза — оператора. Операции удивляли всех ловкостью, аккуратностью, чистотою и необыкновенною скоростью производства. Ассистенты Грефе, и именно главный, д — р Ангельштейн, уже пожилой и опытный практик (он имел и в городе значительную практику), знали наизусть все требования и все хирургические замашки и привычки своего знаменитого маэстро.
У Ангельштейна везде были натыканы инструменты Грефе, ему не надо было говорить: «Сделай то или другое», во время операции все делалось само собою, без слов и разговоров. Грефе для каждой операции повыдумывал много разных инструментов, теперь уже почти забытых, но во времена оны расхваленных и всегда употреблявшихся самим изобретателем. Он только сам и умел владеть ими. В клинике Грефе было в особенности то хорошо, что практиканты все могли следить за больными и оперированными и сами допускались к производству операций, но не иначе, как по способу Грефе и инструментами его изобретения.
Мне как практиканту досталось также сделать три операции: вырезать два липома и вылущить большой палец руки из сустава. Грефе был доволен, но он не знал, что все эти операции я сделал бы вдесятеро лучше, если бы не делал их неуклюжими и мне несподручными инструментами.
Грефе был, без сомнения, от природы ловок и сноровист; иначе, без всякого знания анатомии, без упражнений над трупами, которые Грефе считал совершенно неподходящими к операциям на живых, как мог бы он сделаться истинным виртуозом хирургии?
Между тем пальцы его — мясистые, закругленные и короткие — вовсе не свидетельствовали об особенной ловкости.
Ежегодно, в день рождения Грефе, его слушатели и практиканты, большею частью иностранцы, делали складчину, покупали кубок или другую какую вещь с приличною надписью и подносили своему маэстро.
Это был едва ли не единственный способ изъявления признательности и уважения наставнику. Более задушевным сочувствием своих, и именно туземных, учеников маэстро не пользовался. Он задавал обыкновенно банкет в день своего рождения, на котором он угощал своих гостей разными деликатесами и винами, а гости угощали его льстивыми тостами, называя его «Unser deutscher Dupuytren»1 и т. п.
После одного такого банкета Грефе позвал меня в кабинет, где, оставшись наедине со мною, спросил: не знаком ли мне один окулист в С. — Петербурге, приобретший такую знаменитость, что его император Николай рекомендует настоятельно королю для наследного ганноверского принца? Надо знать, что во время пребывания Николая Павловича в Берлине туда приехал для консультации и лечения глазной болезни наследный ганноверский принц. Грефе как лейб — медик или лейб — хирург прусского короля назначил операцию искусственного зрачка, делая ее без успеха, если не ошибаюсь, два раза у принца, хотел было
делать потом, чрез несколько лет, и в третий раз, поехал с этой целью в Ганновер, но по дороге занемог тифом и умер.
Я очень удивился, услышав от Грефе, что наш император настойчиво предлагает в конкуренты с маэстро Грефе своего верноподданного. В таком случае этот верноподданный действительно уже знаменитость. Кто же это такой был? Ума не приложу. В первый раз слышу. Наконец, я узнал, что сия знаменитость, рекомендованная императором всероссийским королю прусскому, был никто иной, как с. — петербургский мещанин Орешников.
В С. — Петербурге, на Васильевском Острове, этот гражданин открыл с разрешения правительства глазную больницу для приходящих.
Орешников прежде всего запасся огромным увеличительным стеклом с длинною рукояткою и объявил себя самым ярым противником известного в то время петербургского окулиста Василия Васильевича Лерхе. Экзаменуя своих больных через увеличительное стекло, Орешников спрашивал у каждого, не был ли он на Моховой у Лерхе, и когда больной отвечал утвердительно, то Орешников интересовался знать, как определил болезнь д — р Лерхе. «Да что, сказал, что полуда», — так, примерно, рассказывал пациент. На такой ответ Орешников качал головою, снова наводил на глаза пациента увеличительное стекло, снова качал подозрительно головою и говорил во всеуслышание: «Ай, Василий Васильевич, опять маху дал! Какая же это тут полуда? Это просто бельмо. Не беспокойся, дружок, будешь