вымогательства, отличают многих коронных (невыборных) посредников, существующих еще у нас в Западном крае.
Странная была, мне кажется, мысль поставить эманципированное крестьянство каким — то особняком, прикрепленным на несколько лет к земле, с своим самоуправлением, с своим вечем (сходками) и даже с своими законами относительно собственности, наследия и т. п. Этот — то 20–миллионный особняк, с его, к тому же еще, и бытовыми особенностями и обычаями, есть что — то в роде status in statu. (Ласкать (cajoler франц.).)
Он привык действовать огульно, корпоративно, привык иметь свое отдельное мировоззрение, во многом противоположное общим государственным и культурным воззрениям. Словом, это мир, живущий отдельною и во многом еще нам неизвестною и непонятною для нас жизнью. Недаром он так заманчив, и, к сожалению, не для одних только этнографов, литераторов и экономистов. Все, желающее половить рыбу в мутной воде, свивает легко гнездо в этой удобной для разного рода эксплуатации почве. Не знаю, в каких руках обретается эманципирован — ная громада там, где развилось и пустило корни земское самоуправление; но у нас в Юго — Западном крае, что бы там ни говорили администраторы и разные ревизоры, крестьянство, на мой взгляд, в плохих руках. Коронные его властители, по крайней мере, те, которых я знаю, ненадежны ни в каком отношении. Уже одно то, что они меняются начальством как пешки, не говорит в их пользу.
Впрочем, не они одни, и главным начальникам Юго — Западного края не счастливится. В течение 20 лет переменилось, на моей памяти, 6 генерал — губернаторов (по 3 года и 3 месяца управления на каждого) и 8 губернаторов Подольской губернии (по 21/2 года на каждого). На такой важной по своему исключительному положению окраине по 2 или по 3 года управления средним числом на каждого начальника едва ли может дать благие результаты.
Мысль об оставлении нашего крестьянства в его изолированном виде, кажется, еще не оставлена. Правда, в губерниях с земскими учреждениями крестьяне привлекаются и в гласные, и в присяжные; но, во — первых, целых 9 больших губерний исключены из этого, а во — вторых, если земство учреждено всесословным, то почему же волость, как единица земства, не всесословная, а исключительно крестьянская, в — третьих, наконец, всесильная администрация, налагающая свою тяжелую руку и на земство, не может способствовать никакой правильной и стойкой организации ни земства, ни крестьянства. О просвещении темных масс и говорить нечего.
С 1866 года я не решался и прикоснуться к школе в моих имениях и жену отговаривал, чтобы не заподозрили в какой контрабанде; с агентами министра Толстого мне не очень весело было иметь дело. И то немногое, что мы сделали в 1861–1862 годах, прошло бесследно.
Но не одно крестьянство осталось, после эманципации, почти неорганизованным, и среднему сословию не повезло; между тем оно, очевидно, формируется. Средние училища, несмотря на разные скачки с препятствиями, полнеют. Но эта главная основа культурного общества у нас находится также в ненормальном состоянии. Часть этого сословия у нас чистый пролетариат; часть (как, например, еврейство) не пользуется всеми правами, а часть, хотя, по — своему положению и средствам, и должна бы принадлежать к среднему сословию, вовсе некультурна: это многие довольно зажиточные мещане, купцы, кулаки. Правительство, как кажется, немного заботится и о развитии этого класса. Взбаламученная, с одной стороны — пропагандою, с другой — произволом и насилием администрации, наша молодежь, вместо стремления кверху, ищет сближения с крестьянством для распространения современных, социальных доктрин.
Да, я не перестану удивляться и сожалеть, что в такое великое по делам царствование Александра II правительство его, в течение слишком 25 лет, не сумело или не хотело привлечь на свою сторону ни вновь нарастающее среднее сословие, ни учащуюся молодежь. Правительство, с некоторыми колебаниями, но почти систематически, не давало ходу земским учреждениям и нисколько не способствовало развитию земства, а, следовательно, и нашего будущего среднего сословия. И с самого начала царствования успели уже предубедить государя против учащейся молодежи. Впрочем, это было наследие 1848 года. Тогда в правительственных сферах, настроенных враждебно против университетов веяниями Запада, поднялась страшная тревога, результатом которой было ограничение числа студентов. Я слышал от покойного Калмыкова [142] (бывшего моего товарища по профессорскому институту), преподававшего в школе правоведения, что попечитель школы, его императорское высочество принц Ольденбургский, по случаю революционных движений в Германии 1848 года, всю вину слагал на немецких профессоров и, вероятно, не находя никакой аналогии между ними и нами, сказал своему профессору: «Да это все с… дети — профессора наделали». Как известно, тогда шла даже речь и о закрытии наших университетов. Это враждебное предубеждение слышалось еще и в 1850–х годах, когда реакция успела уже восторжествовать в целой Европе.
Александр II, в самом начале царствования, казалось, довольно благосклонно относился к молодежи, простил, например, по ходатайству генерал — губернатора, корпоративную стычку киевских студентов с одним военным полковником, которого они избили палками при выходе из театра за грубость, оказанную им одному студенту на улице. Государь открыл снова университеты для неограниченного числа учащихся, разрешил студенческие сходки в здании университета, читальни и т. п. Но уже около 1860–х годов, еще за год или за два до появления крупных университетских беспорядков, государь был уже настроен против учащейся молодежи. Попечители и начальники края, желавшие подслужиться и показать свое рвение и искусство в государственном деле, всякий раз, при посещении государем университетских городов, спешили доносить то и другое о строптивом духе, о пропаганде «Колокола», и из мухи делали слона.
Шеф жандармов князь Долгоруков, сопровождавший государя в этих поездках, человек, на мой взгляд, недалекий, не упускал, должно быть, случая подливать масло в огонь. Взгляды этого князя на университеты были, как и следовало ожидать, самые тусклые.
— Почему бы вам не ввести в университете такую же дисциплину, как у нас в корпусе? — говорил он мне в Киеве, во время моего попечительства в конце 1859 года.
— Да просто потому, князь, — отвечал я, — что университет не корпус; впрочем, и у вас, в корпусах демонстрируют.
— Как? Где?
— А в Полтаве.
— Да — а. Это, знаете, учителя гимназические; ведь теперь все хотят демонстрировать.
И это же, или почти это сказал мне и государь, очевидно, по наговорам и доносам недалекого шефа жандармов.
И всякий раз, когда государь осматривал какое — нибудь учебное учреждение округа, он замечал первым делом: «Дай Бог, чтобы учение впрок пошло».
Эти слова, слышанные мною из уст государя неоднократно, врезались у меня в памяти. Почему, рассуждал я тогда, глава государства прежде всего опасается вреда от учения? Как бы прежде всего ожидает его от нашей учащейся молодежи? Отчего такое недоверие? Да, недоверие это было сильно внушено государю. Я это заключаю еще и из того, что при представлении моем ему в Киеве, когда я сказал ему, что студенты ведут себя безукоризненно, он как — то недоверчиво посмотрел на меня. Между тем, я, по совести, не мог ничего другого донести о студентах. Демонстрации более года после истории с полковником никакой не было, на лекциях и публичных собраниях было всегда спокойно, польская революционная пропаганда еще не кружила заметно головы, да следить за этим было дело тайной полиции, а мне ничего не сообщалось. Без сомнения, потом с каждым годом недоверие и предубеждение правительства к молодежи не могло не увеличиваться. Время с каждым днем делалось туманнее и смутнее, и молодежь все более и более отталкивалась административными распоряжениями от правительства и все более и более попадала в сети подпольных, а нередко и сверхпольных пропагандистов.
В последние же 15 лет, с разными преобразованиями в учебном ведомстве Толстого, образовалось уже какое — то озлобление с скрежетом зубовным. Начальство и учащаяся молодежь принялись, как будто взапуски, друг другу солить. Дошло до виселицы. Моралисту и беспристрастному наблюдателю событий, sine ira et studio (Без гнева и пристрастия (лат.)), кинется прежде всего в глаза тот замечательный факт, что именно наша молодежь оказалась наиболее склонною к принятию самых крайних, самых разрушительных и губительных учений. Казалось бы, ей именно и следовало бы довольствоваться тем, не малым, впрочем, прогрессом, на путь которого вывел уже Россию покойный государь. Так нет, сразу давай
