смиренные слушатели, читаем в той же книге вместо «китайцев»: «кожицы придают ему горький вкус». У Василия Михайловича на лекции что ни день, то репетиция. «Ну — те — ка, ты там, Пишэ, — обращается он к одному студенту (сыну немецкого шляпного мастера), — ты приходи; постой — ка, я тебя вот из Тенара жигану. А! Что? Небось, замялся; а еще немец! Ну — те — ка, ты, Пирогов, скажи — ка мне, как французская водка по — латыни?»
— Spiritus gallicus.
— Молодец!
Другой экземпляр, curiosum своего рода, Алекс[ей] Леонтьев[ич] Ловецкий [161], адъюнкт знаменитого Фишера, проф[ессор] естественной истории на медицинском факультете, делает с нами ботанические экскурсии на Воробьевых горах, то есть гуляет, срывает несколько цветков, называет их по имени, а когда мы приносим ему нашу находку и просим определить растение, мы уже знаем по опыту, что ответ один: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». Этот же ученый вдруг возжелал демонстрировать на лекции половые органы петуха и курицы (прежде за ним этого не водилось, — он демонстрировал иногда только картинки). Помощник его приготовляет ему препарат для демонстрации. Препарат лежит на тарелке, обвернутой вокруг салфеткою. Алексей Леонтьевич берет тарелку и, не отнимая салфетки, объясняет своей аудитории устройство половых органов петуха; но на самой средине демонстрации помощник, сконфуженный и изумленный, приближается к нему и говорит вполголоса:
— Алексей Леонтьевич! Ведь это курица.
— Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?
Со стороны помощника возражения; аудитория чрезвычайно довольна сюрпризом.
— Пойдемте, господа, смотреть, как сегодня какой — то или такой — то профессор будет выгонять чужаков из аудитории.
Такого рода чужеедов было несколько и в нашем факультете, и в других. Отправляемся.
Большая аудитория амфитеатром. Входим. Какое зрелище! Профессор сидит на кафедре, а по скамьям аудитории бегают слушатели, гоняясь гурьбою один за другим с восклицаниями: «Чужак, чужак, гони его! А — ту!»
А в другом случае слушатели, зная антипатию профессора к чужим посетителям его аудитории, сначала сидят тихо и дают набраться нескольким чужакам, а в самом разгаре профессорского чтения подсылают к профессору одного из его приближенных сказать:
— Василий Петрович! (или Григорий Васильевич!) есть много чужаков!
Лекция прекращается. Начинается розыск. Нетерпимость и ненависть к чужакам были каким — то поветрием. Комизм, соединенный с преследованием чужаков на лекциях, доходил поистине до чудовищных размеров. Студенты эксплуатировали эту странную антипатию профессоров: к одному совершенно глухому профессору (кажется, если не ошибаюсь, Гаврилову) набралась однажды полная аудитория студентов; предвиделась потеха, спектакль; на лекцию был приведен гарнизонный офицер из бурбонов (в мундире серого цвета с желтым воротником) и был посажен на самую заднюю скамью. Как только началась лекция, репетитор (студент, державший список слушателей для перекличек) подходит к глухому профессору и кричит ему на ухо: «На лекции есть чужак». Начинается конверсация. (Разговор, беседа (лат.))
— Где? — спрашивает профессор.
В это время задние ряды студентов раздвигаются, и взору изумленного профессора представляется военный чин, сидящий смиренно и прямо на скамье.
— Вставайте, вставайте скорее! — шепчут ему соседи — студенты. Гарнизонный офицер вытягивается в струнку, руки по швам.
— Зачем вы здесь? — спрашивает лектор.
— Говорите, — подсказывают студенты офицеру, — что лекции в университете публичные, и всякий имеет право их посещать.
Офицер бормочет сквозь зубы подсказанное.
Профессор ничего не слышит; репетитор во всеуслышание громко передает ему слова офицера.
— Он говорит, Вас[илий] Гаврил[ович], что лекции публичные.
— Так что же, что публичные, а в аудиториях для порядка не должны быть терпимы чужаки.
Конверсация в таком духе продолжается некоторое время. Наконец, студенты, сидящие около офицера, шепчут ему: «Уходите, уходите, делать нечего».
Ряды сидящих раздвигаются, и гарнизонный офицер марширует чрез всю аудиторию мимо кафедры к выходу, а аудитория, пользуясь абсолютною глухотою наставника, сопровождает ретираду офицера громогласным пением: «Изыдите, изыдите, нечестивии!» или чем — то в этом роде. Профессор продолжает читать.
У другого профессора слушатели приводят несколько товарищей, лежавших в клинике и уже выздоравливающих, в больничном костюме; сажают их также в задних рядах и во время лекции объявляют, что какие — то больные забрались на лекции из госпиталя. Опять спектакль. Больные изгоняются с шумом и скандалом.
Элемент смешного, впрочем, свойствен был в то время всем коллегиям не в одной Москве: и в европейских университетах встречались курьезные оригиналы между учеными; но у нас оригинальность была не только смешна, но и глупа, потому что была отставшею от времени и науки. Действительно, отсталость того времени была невообразимая; читали лекции по руководствам 1750–х годов, и это тогда, как у самих студентов, по крайней мере у многих, ходили уже по рукам учебные книги текущего столетия. Правда, были и новаторы, и даже между пожилыми профессорами; но тут, опять на беду, примешивалась к новаторству какая — то не по летам горячность и пристрастность. Так, М.Я.Мудров вдруг переседлался, и из броуниста [162] сделался отчаянным бруссеистом [163].
Мало или почти вовсе незнакомый, по его собственному признанию, с патологическою анатомиею, он хотел уверить свою аудиторию, и действительно уверил не хуже самого Бруссе, в существовании воспаления слизистой кишечного канала там, где его вовсе не было.
Но Мудров едва ли был не единственным исключением из профессоров. Потом уже, когда я кончил курс, обуяла нескольких из молодых философия Шеллинга; но она уже не была новостью в Европе, тогда как бруссеизм был действительно еще животрепещущею новизною, и притом философию Шеллинга привозили к нам из Германии посланные туда от университета молодые ученые; а Мудров, сидя дома, и притом в 50–летнем возрасте, напал на бруссеизм.
Наглядность учения и демонстрацию можно было найти только на лекциях Лодера; но и при изучении анатомии от студентов вовсе не требовали обязательного упражнения на трупах. Я, во все время моего пребывания в университете, ни разу не упражнялся на трупах в препаровочной, не вскрыл ни одного трупа, не отпрепарировал ни одного мускула и довольствовался только тем, что видел приготовленным и выставленным после лекций Лодера. И странно: до вступления моего в Дерптский университет я и не чувствовал никакой потребности узнать что — нибудь из собственного опыта, наглядно.
Я довольствовался вполне тем, что изучил из книг, тетрадок, лекций.
Я сказал сейчас, что это странно. Нет, вовсе не странно, когда большая часть моих наставников была того же убеждения. Вот на кафедре стоит Петр Иллар[ионович] Страхов [164], проф[ессор] химии медиц[инс — кого] факультета, — человек, очевидно, начитанный и из книг много знающий. Он читает нам, как делают термометры, чертит мелом на доске, распространяется; а у него в аудитории сидит много таких, которые еще и в жизни не имели термометра в руках, а видали его только издали. Идет ли дело об оксигене, Петр Иллар[ионович] опять распространяется целых две лекции, опять чертит мелом, приносит на лекцию французские книги с рисунками, но самого оксигена мы не видим.
И так — то целый курс: ни одного химического препарата в натуре; вся демонстрация состоит в черчении на доске. Только на последнем году курса, с вступлением в университет профессора Геймана [165] (молодого, живого и практичного еврея), я первый раз в жизни увидал в натуре оксиген и гидроген.
Но не на одном медицинском факультете химия читалась по книгам, без опытов; и на физико — математическом факультете проф[ессор] Рейс [166] читал ее по своим
