умозаключениям, жизни, движущейся по накатанной колее». Вечно новое, непредсказуемое, всепоглощающее — хватающая за сердце драма наполняла его ум своим юмором и своей трагичностью, а сердце — радостью и печалью. По временам оно бывало опустошено, пронзительно в своём пафосе, но никогда — равнодушно и черство. Портер жил в напряжённом, вибрирующем ожидании, потому что он, как никто, умел слушать гул неугомонного полуслепого человечества.
Он словно был всегда окутан аурой предвкушения, нетерпеливого ожидания, как будто только что завершил одно приключение и собирался пуститься в новое. Когда бы я с ним ни встретился, первым, инстинктивным вопросом, который едва не срывался с моих губ, был: «Что случилось, Билл?»
Его манера держаться постоянно возбуждала любопытство. Я в полной мере ощутил это любопытство уже тогда, когда он спустился с веранды американского консульства и я услышал его бархатный низкий голос, торжественно-насмешливо рассуждающий о бедственной ситуации с выпивкой в Мексике.[54]
Он не изменил этой своей манере и в страшные годы несчастий — тюрьмы и борьбы за выживание в Нью-Йорке. Каждый отрезок своего нелёгкого жизненного пути, даже в самом зловонном и мрачном туннеле, он проходил решительным и смелым шагом. Жизнь никогда не казалась ему скучной. С самой первой нашей встречи и до самой последней он не терял к ней интереса.
— Сегодня вечером вам предстоит странное и ошеломительное приключение, мой храбрый разбойник, а мне выпадет счастье любоваться вами.
Шёл последний день 1907 года. Я несколько часов сидел в его кабинете в «Каледонии», дожидаясь, когда он закончит работу. Он писал с молниеносной быстротой. Иногда он комкал только что написанную страницу и швырял её на пол, а потом снова писал и писал, страницу за страницей, практически не останавливаясь. Или наоборот — по полчаса сидел безмолвно и сосредоточенно размышлял. Я устал от ожидания.
— В мире ещё столько всего нового, Эл, — заверял он. — Вы получите такое потрясение, которого не испытывали даже при самом дерзком налёте на поезд.
Уже почти наступила полночь, когда мы пустились в путь.
Он вёл меня по закоулкам, в которых я никогда прежде не бывал. Мы шли по тёмным, узким улочкам, где старые, пяти- и шестиэтажные доходные дома, изветшавшие и заброшенные, испускали затхлый, древний запах. Мы шагали и шагали, пока не спустились, как мне показалось, на дно чёрной, непроглядной дыры в самом центре города.
— Слушайте, — шепнул он.
И в этот момент дикий свист и грохот, в котором смешались звуки горнов, и труб, и всех колоколов, что на небесах и на Земле, ворвался в тупик и загремел, словно гром. Я схватил Портера за руку.
— О мой Боже, что это, Билл?!
— Кое-что новое под луной, полковник, если уж нам не удаётся найти это под солнцем. Это, дружище, не что иное, как Нью-Йорк, приветствующий приход Нового года.
Этот тупик, который мог найти только бродяга-волшебник в своём постоянном поиске необычайного, находился где-то около Гудзона.
— Как вы полагаете, небольшая беседа, проведённая в моём успокоительном пианиссимо, приведёт вас в чувство, полковник?
Мы пошли к причалам и уселись там. Прошёл час, прежде чем я смог выдавить из себя хоть слово. Это была моя последняя продолжительная встреча с моим гениальным другом, память о котором была и остаётся для меня источником вдохновения.
Портер внезапно помрачнел. Я уезжал из Нью-Йорка через пару-тройку дней. Под влиянием какого-то непостижимого импульса — возможно, из-за печали, которой дышало всё его существо — я предложил ему ехать со мной.
— Я бы не прочь отправиться на Запад и вновь походить по дорожкам, которые мы проторили вместе. Наверно, я так и сделаю, как только смогу обеспечить своим близким достойное существование.
— Ох, просто бросьте всё и поедем! Я вас со всеми старыми шлюхами перезнакомлю. Материала наберёте — хватит ещё лет десять писать рассказы о Западе! — оживлённо тараторил я, но тут тёплая, сильная рука Портера легла на мою ладонь.
— Полковник, — перебил он, — мной владеет странное убеждение, что эта наша встреча — последняя. — Он застенчиво улыбнулся, вдруг меняя тему. — К тому же я ещё не обратил Нью-Йорк.
«Обратил»? Я расхохотался, услышав от Билла Портера это слово. Мне припомнилось, как я пытался внушить ему эту идею перед тем, как он вышел из тюрьмы, и то, с каким негодованием он её отверг.
— Значит, вы всё-таки стали миссионером! Какой, по-вашему, эффект окажут «Четыре миллиона» на читателей, кружащихся в этом грандиозном водовороте? Думаете, ваши слова дойдут до их сердец и вырвут корни зла?
— Это означало бы желать слишком многого. Слепому ведь не понять послания.
— Кого вы имеете в виду под «слепым»?
— Не безработного бедняка, полковник, но праздного богача. Эти так и останутся жить с повязкой на глазах, пока измождённые, злые руки не сорвут её с их незрячих, ленивых глаз.
— Откуда к вам пришло такое прозрение, Билл?
— Из нашей предыдущей резиденции, полковник.
Передо мной был человек, достигший зрелости и величия, человек, который, пройдя по мрачному подземелью, вышел на широкую светлую дорогу. Этот Билл Портер — друг девушек-продавщиц и несчастных, оказавшихся на дне жизни — был совсем иным, чем тот, что остался глух к горестям Салли и которого передёргивало при одном только упоминании о Тюремном Демоне.
— Я не изменился, полковник, я просто вижу лучше. Жизнь представляется мне огромным роскошным бриллиантом, вечно сверкающим перед нами новыми гранями. Мне никогда не надоедает смотреть на него. Когда собственное будущее кажется мне слишком мрачным, этот интерес заставляет меня двигаться дальше.
Несмотря на всю прихотливость его характера, на утончённую гордость натуры, на постигавшие его бедствия, этот интерес держал его в постоянном ожидании необычного. Он никогда не относился с пренебрежением к высокому искусству жить.
У Билла Портера был свой уголок в романе жизни, его самоличное владение, данное ему по божественному праву понимания. Свет этого понимания рассеивал затхлую темень подвальных баров и выявлял достоинство, скрытое в потайных уголках душ голодных и измученных девушек — посетительниц танцзалов.
Когда жизнь подносила Портеру что-то новое и захватывающее, он придавал ему мягкое сияние, согревающее сердца многих Сью и многих Сопи.
В нём жила солнечная радость жизни, вечно бодрая и горячая юность. Великий сказочник, он держал руку на пульсе мира.
Я горд, что мне выпало быть рядом с ним и смотреть на мир его глазами. Его добрый юмор смягчал резкие и жестокие черты действительности и придавал волнующую красоту лучшим составляющим бытия.
Дополнение
Первые киновестерны неплохо окупались, и после Первой мировой дело было поставлено на широкую ногу. Поначалу киношники бросились к последним еще живым участникам той буйной эпохи. Они с удовольствием рассказывали о ней, какой она была грязной и скудной на романтику. Но нужны были совсем другие рассказчики, и они появились в изобилии. Самым ярким представителем этой когорты был Эл Дженнингс. Перья сценаристов и режиссеров заскрипели. Наконец-то они получили то, что хотели. Эл Дженнингс начал свою трудовую деятельность с того, что в стиле Остапа Бендера вместе с тремя братьями