что занятие это считалось настолько презренным, что обычно работать в зловонной яме заставляли только бесправных рабов.
Я не мог понять, почему Гудинанд вообще сделал столь странный выбор или, по крайней мере, почему по истечении пяти лет он не предпринимает попыток перейти на другую, более достойную работу, отчего он каждый день безропотно отправляется в зловонную яму. Казалось, мой друг примирился с тем, что ему, возможно, придется провести там всю оставшуюся жизнь. Повторяю еще раз: Гудинанд был красивый и приветливый юноша, особо не разговорчивый, но отнюдь не глупый — ему, правда, не довелось получить такое образование, как мне, но недавно умерший отец обучил сына читать и писать на готском языке.
Да все торговцы в Констанции должны были наперебой приглашать Гудинанда на работу приказчиком — уж он-то мог любезно встретить покупателей и занять их приятной содержательной беседой, прежде чем сам торговец примчится и, воспользовавшись случаем, заключит выгодную сделку. Вот в хорошей лавке Гудинанд был бы на своем месте. Почему он сам довольствовался работой в зловонной яме и почему торговцы никогда не делали попыток заманить его к себе на службу — это было за пределами моего понимания. Однако поскольку Гудинанд не досаждал мне вопросами, то я тоже решил не докучать ему и оставил свое любопытство относительно его отшельнического образа жизни при себе. Он был моим другом, и этого вполне достаточно.
Было, однако, еще одно обстоятельство, которое не столько приводило меня в замешательство, сколько действительно беспокоило. Время от времени — мы могли быть увлечены какой-нибудь веселой игрой — Гудинанд внезапно останавливался, делался мрачным и даже встревоженным и спрашивал меня что-нибудь вроде:
— Торн, ты видел ту зеленую птичку, которая только что пролетела мимо?
— Нет, Гудинанд. Я вообще не видел никакой птички. И я никогда в жизни не видел зеленых птиц.
Или же он мог заметить, что внезапно подул горячий или холодный ветер, тогда как я сам вообще не чувствовал ни малейшего дуновения; растущие рядом кусты и деревья едва шелестели листьями. Так продолжалось какое-то время: Гудинанд несколько раз увидел или почувствовал что-то незаметное для меня, однако я заметил кое-что необычное в нем самом. Всякий раз при этом он так сильно прижимал к ладоням большие пальцы рук, что казалось, у него только четыре пальца. Если ему случалось быть босиком, то его пальцы так сильно поджимались под ступни, что те становились похожими на копыта животного. Однако самым странным было, что в этот момент Гудинанд без единого слова вдруг убегал так быстро, как только мог на своих ступнях-копытах, и больше я его в этот день не видел. А когда мы встречались в следующий раз, он никогда ничего не объяснял, ни разу не извинился за свое странное поведение и за то, что так внезапно бросил меня. Казалось, он вообще напрочь забывал обо всем, и это выглядело еще более таинственным.
Однако подобные случаи были достаточно редки и не могли серьезно повлиять на нашу дружбу, а потому относительно этого я тоже не задавал никаких вопросов. Честно говоря, я к тому времени осознал, что меня самого обуревают весьма странные чувства, мысли и мечты, каких я никогда не испытывал прежде, и это приводило меня в большее смущение, чем любая из странностей нового товарища.
В первые дни нашей дружбы я восхищался Гудинандом, как любой молодой юноша старшим товарищем: он был выше, сильнее, увереннее в себе и дружил со мной без всякого намека на заносчивость. Однако спустя некоторое время, особенно когда мы оба раздевались до набедренных повязок, чтобы побегать наперегонки или побороться, и я видел Гудинанда обнаженным, я обнаружил, что восхищаюсь им скорее как молоденькая девушка: мне нравятся его красота, развитые мышцы — словом, он привлекал меня как мужчина.
Сказать, что это удивило меня, значит не сказать ничего. Я полагал, что женская часть моей натуры была мягкой, пассивной и застенчивой. Теперь же я обнаружил, что она может заявлять о своих потребностях и побуждениях так же напористо, как это делала моя мужская половина. И вновь, как и в тот раз, когда убили малыша Бекгу, я был встревожен дисгармонией между несопоставимыми частями моей натуры. Тогда мне пришлось столкнуться лишь с одной трудностью: заставить сентиментальную женскую часть меня подчиниться мужской. Но теперь казалось, что женская половина возобладала, тогда как мужская способна была только с некоторой тревогой наблюдать, что со мной происходит.
Вскоре дело дошло до того, что мне стоило усилий останавливать руку, чтобы не протянуть ее и не погладить обнаженную бронзовую кожу Гудинанда или не взъерошить его рыжевато-каштановые волосы. Со временем это потребовало от меня огромного напряжения, но каким-то образом я все-таки удерживался и подавлял эти порывы и чувства. Я знал, что Гудинанд будет поражен, смущен и оттолкнет меня, если только заметит это. А я ценил нашу мужскую дружбу слишком высоко, чтобы все испортить ради непродолжительного наслаждения. Я внушал себе, что не стоит потакать мелким прихотям. Вот только это была не прихоть, и отнюдь не мелкая. Это было сильное желание, а спустя некоторое время оно перестало быть мимолетным и все сильней овладевало мной, даже когда мы с Гудинандом напряженно занимались какими-нибудь мальчишескими делами, пока не превратилось наконец в постоянный голод и не стало причинять мне мучительную боль.
Когда мы боролись, чаще именно я в итоге оказывался беспомощно распростертым на спине. Хотя я был достаточно сильным для своего возраста, но отличался хрупким телосложением, а Гудинанд был тяжелее и лучше знал всякие приемы борьбы. Потому-то каждый раз, когда он одерживал победу, я притворялся рассерженным и раздраженным оттого, что проиграл. Но на самом деле я был доволен, когда Гудинанд по-хозяйски наваливался на меня, удерживая мои руки и ноги своими; мы оба тяжело дышали, пока он довольно ухмылялся сверху и теплый пот капал с его лица на мое. В редких случаях, когда мне удавалось распластать друга на земле и победно удерживать его на спине, у меня появлялось почти непреодолимое желание опуститься на Гудинанда полностью, удерживать его нежно, а не изо всех сил и перевернуть так, чтобы он оказался сверху.
Однако я прекрасно представлял себе, какой страх, настоящий ужас почувствует Гудинанд, если догадается, что я хочу, чтобы он держал меня, ласкал, целовал, даже овладел мной. Умом я понимал, сколь все это ужасно и абсурдно, однако душа моя радостно трепетала и пребывала в приятном возбуждении, когда я представлял себе, что это случилось. И то же самое происходило с моим телом, причем ощущение оказалось совершенно новым для меня.
В прошлом, когда я знал, что мы с Дейдамией скоро сплетемся в объятиях, и совсем недавно, когда я неожиданно замечал красивую и желанную девушку или молодую женщину на улицах Везонтио и даже здесь, в Констанции, это вызывало у меня необычное, но приятное ощущение в горле. Я чувствовал его чуть ниже того места, где соединяются челюсти, — почему именно там, не знаю, — а рот мой наполнялся слюной, отчего мне приходилось постоянно сглатывать. Был ли это какой-то особенный отклик на сексуальное возбуждение, присущий только мне, не имею представления, и я никогда не спрашивал никого другого, происходит ли с ним подобное. Но я уверен, что это точно реагировала мужская часть моего естества.
Потому что теперь, находясь в компании Гудинанда, я чувствовал другой, тоже необычный, но такой же приятный отклик со стороны своего тела. Веки мои приятно тяжелели, но вовсе не потому, что мне хотелось спать, и если в этот момент я смотрел на свое отражение в зеркале, то мог видеть, как расширены зрачки, даже на ярком дневном свету. Похоже, это новое ощущение было женским двойником того чувства, что я испытывал, возбуждаясь как мужчина.
Я ощущал также физические изменения и, так сказать, в более подходящих местах. Мои соски вставали и становились такими нежными, что даже ткань туники, трущейся о них, заставляла меня содрогаться от возбуждения. Мои женские половые органы наливались кровью, становились теплыми и влажными. И вот странно: хотя мой мужской член в это время делался еще более чувствительным, чем соски, он не становился жестким и не вставал, как это происходило, когда я вступал в половые сношения с братом Петром и сестрой Дейдамией.
Это новое и необычное состояние — наступление полового возбуждения без того, чтобы встал фаллос, — я могу объяснить следующим образом: в то время как Петр насиловал меня, я считал себя мальчиком, а когда я забавлялся с Дейдамией, она была, несомненно, привлекательной девочкой. Поэтому в обоих случаях мой мужской орган отвечал так, как и ожидалось от мальчика. Но теперь я знал — и, похоже, все мои органы тоже это знали, — что Гудинанд был, несомненно, мужчиной, а я хотел его как женщина, и