родине… Скулеж совершенно невероятный. Как будто авторы песен, которые писали в России, покинули родину и испытывают безумную ностальгию.
А я считаю, что в этом есть невежество. Нас научили, натренировали — говорить от имени народа. Страна огромная, масса людей, а поэт начинает вещать о родине — и всех как бы смешивает, под одну метелку метет, как будто он право имеет, они все имеют право кричать о патриотизме. Это как бы оборотная сторона поэта и государя.
Ну Гёте я в общем-то могу себе представить в этой роли. Но с трудом.
Это не традиция. У Державина этого не было, то есть он общался с Фелицей, но никогда не выступал за русский народ. Да и Александр Сергеевич этого не делал, и Баратынский не делал, и Вяземский, и даже Лермонтов. И традиция эта возникла с разночинцами. И я знаю, что за этим стоит.
За этим стоит некрасовский дактиль. 'Кому на Руси жить хорошо'. Дактиль — это такой плачущий размер, да? Традиция русского причитания, которая у него обернулась этакой мужской настойчивостью.
Конечно. 'Мороз, Красный Нос', это мы все знаем. Но, прости меня, 'Кому на Руси жить хорошо' — это большой позор.
Самые его замечательные строки — это все-таки 'Мороз, Красный Нос': 'Задумаю — реки большие надолго упрячу под гнет, построю мосты ледяные, каких не построит народ'. [
Ну, у меня с Манном довольно скверные отношения. С самого начала они сложились плохо: я прочитал 'Буд- денброков' — это полный восторг, совершенно гениальная книжка, но потом я попал на Север, и мне Яша Гордин прислал только что вышедшие 'Иосиф и его братья' и тут же 'Доктор Фаустус'. И я более или менее понял, что это за господин. Ужасно интересный и сугубо немецкий феномен. Отсутствие души, если угодно, пользуясь русскими категориями, подмененное избытком интеллекта. Это тот вакуум, который заполняется интеллектуальными построениями. И это, надо сказать, довольно невыносимо.
До известной степени это возможно. Если хочешь, вся российская поэзия на этом построена. Потому что ее центральный размер — это четырехстопный ямб и женские окончания, еще того лучше — дактилические. Избыток женских и дактилических окончаний — это главная характеристика русской поэзии двадцатого века, ее советского периода. То есть что за этим стоит? Прежде всего не рациональный подход к материалу или к тому, что происходило на самом деле, а такая жалоба и эмоциональная реакция. То есть самооплакивание. Грубо говоря, если хочешь, скулеж. Даже когда вы имеете дело с таким замечательным господином, как Пастернак. У кого скулежа не было — вот ни на йоту — это Мандельштам. Это удивительно. Он не на этой инерции построен.
Да, по характеру — истерик. Но он это все время переводит в какой-то другой бешеный порядок — '… через окно дугой пошли'. И когда он вот это пишет, я знаю, что с ним происходит. Это происходит переход в иное качество, он точно от всего отваливает.
Ну еще бы нет. Все это особенно отчетливо ощущаешь, когда некоторое время проживешь в этой англоязычной фене… Почему на нас такое впечатление производил Киплинг в переводах Онашкевич или Гумилева? Потому что они снова начинают пользоваться мужскими окончаниями. Но фон так силен, что эта попытка воспринимается пижонством. И не только читателями — это дело десятое, они и сами знают, от чего отказываются… Ведь русская поэзия начиналась как: ты помнишь, что делал Ломоносов с четырехстопником?
Ломоносов, разумеется, был под сильным немецким влиянием, и он употреблял мужские рифмы. Разразился большой скандал между ним и всеми его современниками именно по этому поводу. И современники, и уж тем более те, кто за ними воспоследовал, они отказались от мужских рифм и пошли по тому пути мягкости и поливариантности, который дает четырехстопник с женскими окончаниями.
Между ним и Ломоносовым как раз и была главная война. До известной степени для русской поэзии явилось трагедией то, что войну выиграл Сумароков. Дело в том, что четырехстопник с мужскими окончаниями автора, не говоря уж о читателе, сильно к чему-то обязывает. В то время как с женскими — извиняет… И вообще, это самый главный разговор, который может на этом свете быть.
Не расслабления, а монотонности. Много, довольно много лет тому назад, я полагаю, около десяти или пятнадцати, я прочел по-английски где-то в античной антологии коротенькое стихотворение какого-то грека Леонида. 'В течение своей жизни старайся имитировать время, не повышай голоса, не выходи из себя. Ежели, впрочем, тебе не удастся выполнить это предписание, не огорчайся, потому что, когда ты ляжешь в землю и замолчишь, ты будешь напоминать собой время'.
Ну да, конечно. Вот это то самое, как русский человек отбивается от императива, — шуточкой.
Я согласен, но мне все-таки кажется, что стишок должен отчасти напоминать собой то, чем он пользуется. А именно время…
САМЫЙ ДЕРЗКИЙ ВЫЗОВ ВЛАСТИ — НЕ ИНТЕРЕСОВАТЬСЯ ЕЮ
Адам Михник
Журнал 'Magazin', приложение к 'Gazeta Vyborczej' № 3,
20 января 1995 года