вопросы быта. Недавно в Магнитогорске прекрасный урок руководителям заводов дал нарком. Съехались они на совещание, портфели понабили материалами, а он вышел на трибуну и сделал двухчасовой доклад о питании, общежитиях, чистоте, кипяченой воде — только о быте и ни слова о плане. И всем стало ясно, что нужно делать, чтобы план был выполнен. Вот я и хочу просить вас, товарищи, обсудить сегодня стиль отношения наших заводских руководителей — больших, малых и средних — к подчиненным.
Долго не смолкали аплодисменты, но когда стихли, никто не попросил слова. Штатные ораторы, привыкшие выступать по любому поводу, растерялись: заготовленные ими речи не попадали в тон.
«Не сумел раскачать, — с горечью подумал Гаевой, испытывая гнетущую растерянность. — Никого не задел, не привел конкретных примеров из жизни завода, переоценил активность».
— Разрешите мне, — попросил слово рабочий, который пришел сюда прямо из цеха, как был в брезентовой робе, обильно запорошенной рудной пылью.
Он вышел на трибуну, не спеша оглядел зал, удобно облокотился, будто располагался надолго, и начал:
— И к нам в Макеевку товарищ Орджоникидзе приезжал. Попал он прямо на рапорт в мартеновский цех. Начальник наш его на свое место усаживает, а он — нет, на скамью среди рабочих садится и начинает расспрашивать о зарплате, о столовой, о картошке.
«Действительно получается вечер воспоминаний», — приуныл Гаевой.
— Выкладывают ему, что хорошо, что плохо. А надо сказать, в тот раз товарищ Серго с каждого завода, где он был, забирал с собой руководителей, и в Макеевку их приехало уже человек с полста. Сидят все и слушают… И вот, помню, выходит Ященко, предцехкома, — бедовый такой был — и говорит: «Все в этом цехе хорошо, товарищ нарком, даже колонны голубые. А вот, извините, уборной нет. Рабочему приходится либо за километр на блюминг бегать, либо ближе… за колонну».
В зале сдержанно прыснули, оратор расплылся в широкой улыбке, довольный произведенным эффектом.
— Директор не выдержал, да как закричит: «Предцехкома не знает, что в цехе делается! Туалетное помещение в цехе есть!» Рассердился Серго, посмотрел на предцехкома и говорит: «Запишите этому деятелю в личное дело, что он болтун». Тихо стало. Муха пролетит — слышно. Потом Серго сказал председателю цехкома: «Пойдите проверьте и доложите». Выскочил наш председатель пулей. Мы сидим, молчим. Видели, что строили за цехом это заведение, а готово оно или нет — не знаем. Минут через пять летит председатель и по всей форме докладывает: «Туалетной в цехе нет». Поглядел нарком на директора, так поглядел, что я всю жизнь его взгляда не забуду, поднялся и позвал всех. «Пойдемте, товарищи, проверим, кто говорит правду!» И пошли среди ночи на стройплощадку. Ну и была директору взбучка! К чему я это рассказал? — Рабочий глотнул воздуха, трудно, как астматик. — Для сравнения. Нарком нашел время даже для такого дела, а наш директор ОРСа в рабочую столовую не заходит. Пока парторг ЦК товарищ Гаевой водил его по столовым, как бычка на веревочке, он ходил, а сейчас опять его не видим. И что получается? Продукты стали гораздо лучше, чем в прошлом году, а нет-нет и подсунут тебе в столовой что- нибудь непотребное. Посадите его, товарищ Гаевой, опять на рабочий рацион, ей-богу, лучше будет. А пока он пусть тут попробует оправдаться.
Сразу поднялось несколько рук. В президиум полетели записки.
Слово предоставили секретарю партийной организации второго мартеновского цеха.
На трибуну медленно поднялся Пермяков. Он был свежевыбрит, в тщательно выутюженной черной сатиновой спецовке, казался бравым и молодым. Из кармана торчала рамка синего стекла. Он тоже начал издалека:
— Разговорился я как-то с одним старым мастером, который еще при царизме в люди выбился. Он мне прямо выложил: «Ты думаешь, Пермяк, я при хозяине бедно жил? Нет. Уставщикам, мастерам, значит, они неплохо платили. Я и домик свой имел, и на работу на своей лошади ездил. Мастеров не хватало, задабривал их хозяин. После революции мне хуже стало житься, особенно первые годы, когда разруха была, голод и недохват всего. Так почему же я сразу на сторону советской власти перешел? Потому, что рублем ее не мерил. При царе мне серебряным рублем платили, но достоинство в медный грош не ставили. А теперь я с каждым чувствую себя наравне. За один стол и с директором сяду и с профессором. С председателем горсовета как равный говорю. Я слуга народа, и он слуга народа. А раньше — попробуй перед начальством шапку не сними. Вот и оценил я сразу советскую власть. Достоинство рабочего человека она высоко подняла».
Ротов выжидающе смотрел на Пермякова. Выступал он редко, но всегда его выступления были прямолинейны и остры.
— Вот о достоинстве рабочего человека некоторые наши руководители забывают. — Пермяков всем корпусом повернулся к директору. — Удивляюсь я, Леонид Иванович. Не граф вы, не князь, а сын слесаря Ивана, потомственного рабочего. Так почему же вы такой?
Пермяков рассказал о разговоре директора с Шатиловым в цехе, о грубости, допущенной Ротовым в кабинете во время спора о большегрузной.
— Чем вредно такое отношение к людям? — все более горячился Пермяков. — Во-первых, трещина появляется между руководителем и коллективом, а во-вторых, начальники, те, что поменьше, тоже этот стиль перенимают, и смотришь — от трещины в разные стороны трещинки поползли. Получается что-то вроде вот этого… — Он достал из кармана спецовки кусок угля и показал его аудитории. — Видите, товарищи? Издали будто все в порядке. А надави…
Он сильно прижал уголь к трибуне и начал откладывать выкрошившиеся кусочки. Взял в одну руку кусочек угля побольше, в другую собрал мелкие крошки, сошел с трибуны, положил на стол перед Ротовым отдельно кусочек, отдельно крошки и, склонившись к нему, сказал:
— Смотрите, Леонид Иванович, чтобы и у вас так не получилось: коллектив — отдельно, а руководители — отдельно. Не этому нас учит партия. — И направился к своему месту.
«Началось! По-настоящему началось», — обрадовался Гаевой.
Он вышел за сцену покурить. К нему подошел техсекретарь и протянул конверт со штемпелем «воинское». Увидев, что адрес напечатан на машинке, Гаевой подержал конверт не распечатывая, потом разорвал его и впился глазами в строки. Меловая бледность покрыла его лицо. Он опустил листок и невидящими глазами уставился на техсекретаря.
— Что такое? — испуганно спросил тот.
Огромным усилием воли Гаевой стряхнул с себя сковавшее его оцепенение.
— Жене ампутировали руку…
5
Валерий принадлежал к числу тех немногих, кто с первого взгляда располагает к себе и внушает непроизвольную симпатию. Подкупали его неизменное радушие, приветливость. Его предупредительность и вежливость студентки ставили в пример многим своим товарищам. Отчаянный поступок снискал ему и общее уважение. Совхозные девчата, подруги спасенной, ежедневно передавали для него дежурному по общежитию огромные, как снопы, букеты полевых цветов, а директор подсобного хозяйства, человек суровый и раздражительный, при встрече вежливо снимал соломенный брыль.
Ольга ревниво ловила откровенно восхищенные взгляды, которыми щедро дарили Валерия студентки, и чувствовала, что ему льстила возросшая популярность.
Вскоре пошли дожди, мелкие, обложные. Студенты работали в поле мокрые, увязая в липкой, тягучей грязи. В такие ненастные дни они пели песни еще дружнее, чем обычно, подбадривая себя. Чтобы сэкономить дорогое для уборки время, питались в поле. Заслышав сигнал гонга — так именовали старый заржавленный лемех, подвешенный на столбе, — молодежь наперегонки устремлялась к дощатому навесу — каждый старался занять место подальше от края, куда не доставал даже косой дождь. Было тесно, но шумно и весело.
Как-то на рассвете Валерий разбудил крепко спавшую Ольгу, сказал, что заболел и уезжает в город.