Глава 3
Рудаев пришел в этот цех, когда еще строительные материалы грудами лежали на заводском дворе. Он следил, как монтировали металлические конструкции, как заполняли их огнеупорным кирпичом, как росли печи, эти исполины высотой с восьмиэтажный дом. Сейчас в цехе уже пять печей, пять огнедышащих, ни на миг не затухающих вулканов, а строительство продолжается и будет продолжаться дальше, пока не вырастет еще семь печей. Всякий раз, когда Рудаев представляет себе, каким будет цех, у него крепнет желание навсегда прирасти к нему. Это заставляет мириться и с ежистым начальником, и с атмосферой, которую он создал.
А вот отец Рудаева, Серафим Гаврилович, с начальником не ладит, постоянно нападает и на него и на сына, поэтому Рудаев особенно настороже, когда работает смена «В».
Обходя цех, Рудаев оттягивал момент встречи с отцом. Дошел до третьей печи, снова вернулся на четвертую, пожурил сталевара за жидкий шлак и только тогда отправился на вторую.
Они очень не похожи друг на друга, отец и сын. Серафим Гаврилович ростом не вышел, кряжистый, чуть грузноватый и тем не менее нервически быстрый — минуты не постоит. Всю жизнь вертелся у старой допотопной печи, где все делалось вручную, да так и осталась эта привычка. И лицо у него не то чтобы злое, но к панибратству, а тем более к шуткам не располагающее — больно уж твердые складки у губ и взгляд, близко к себе не подпускающий.
— Что кругом да около ходишь? — зашипел Серафим Гаврилович на сына, когда тот подошел к нему. — Чует конь, что кнута заработал?
Рудаев постарался придать своему лицу спокойное, даже безразличное выражение. Отец был по- своему прав. Его печь задержали с выпуском плавки — отдали ковши третьей, и сейчас тормозили завалку — состав с тяжеловесным ломом тоже подали третьей, а ему сунули три состава всякой мелочи, которую сталевары презрительно называют «соломой».
Пререкаться на эту тему с отцом не хотелось — и надоело, и не было убедительных доводов в свою защиту. Рудаев повернулся, чтобы уйти, но Серафим Гаврилович схватил его за плечо. Рука у отца небольшая, но пальцы железные, не вырвешься, да и вырываться неудобно при людях.
— Ты в обком союза писал? Писал. На собраниях выступал? Помогло? — не сдержал раздражения Рудаев.
— А ты писал? А ты выступал? Поджал хвост и молчишь? Народ смеется! — Серафим Гаврилович сделал широкий жест, словно призывал в свидетели этого разговора не троих подручных, которые, кстати, всецело были поглощены своим делом, а целое скопище людей.
Молчит Рудаев. Эх, его бы воля, поломал бы он этот порядок, не задумываясь.
— Скажи, какой мне интерес так работать? — все более распалялся Серафим Гаврилович. — Это все одно, что в меченые карты играть. Крутись, вертись, а первыми они будут! — сталевар ожесточенно ткнул пальцем в сторону третьей печи. — Еще о соревновании треплетесь! Попробуй посади Ваньку на велосипед, а Ваську на мотоцикл — и запусти наперегонки. Жмите, ребята, кто кого. Ну, какой Ваньке резон? Да он не то что тужиться будет, наоборот, помаленечку станет крутить — все одно задний.
— А тебе слава нужна или металл? — спросил Рудаев так, для проформы, лишь бы не молчать.
— Мне доброе имя мое вернуть нужно! — давился обидой отец. — Людям в глаза глядеть совестно!
Рудаев резко повернулся и зашагал к первой печи.
— На самом деле зло берет, — сказал сталевар Нездийминога, сутуловатый и нескладный, но скроенный, видно, из крепкого материала. Приподняв прикрепленные к козырьку синие очки, он следил за сценой между отцом и сыном и, хотя не слышал ни слова, догадался, о чем шла речь. — Ну, я допускаю, когда исследования вели — там куда ни шло. А сейчас зачем? Для одних — развращение, для других… только душу охлаждает.
— По углам ворчите, а на собрании челюсти сводит! — набросился на сталевара Рудаев. — Ишь душу охлаждает… Была бы душа горячая, ее так просто не охладишь! Почему плавление затянул? По графику уже доводить пора.
Нездийминога опустил глаза, и Рудаев не разобрал, стало ли тому стыдно за себя, или недостойным показался такой способ зажимать рот подчиненному.
Рудаев отошел от сталевара, испытывая неловкость. Сейчас он уподобился своему начальнику. Кто- кто, а Гребенщиков умел пресекать всякие разговоры и критические замечания. Либо оборвет человека, либо, если сказать нечего, отомстит критикану впоследствии. За пустячную оплошность, мимо которой можно пройти, даже не пожурив, взгреет как за серьезный просчет. И попробуй докажи, что сделано это за прошлый грешок. Вот и привыкли люди помалкивать, а, если уж накипело на сердце, критикуют не начальника, а кого-нибудь рангом пониже, того, кто выполнял указания начальника. Это проходит безнаказанно. Раскрошат на собрании Рудаева за беспорядки в столовой — и все лукаво улыбаются, знают: столовая в ведении начальника и огонь направлен на него. Улыбается и Гребенщиков, но под защиту своего заместителя не берет. Не скажет: «Это мои функции». Даже может упрекнуть Рудаева: «Ну что ж это вы, Борис Серафимович, халатничаете. Надо исправить положение». От такой критики ни вреда тебе, ни пользы делу. Так, отдушина.
А ведь добрые десять лет считал Рудаев Гребенщикова образцом руководителя, до тех пор считал, пока не столкнулся с ним вплотную, не стал его заместителем. Все это потому, что полюбил его Рудаев раньше, чем в нем разобрался. Мальчишек всегда восхищают сильные натуры, недюжинные личности, а Рудаев пришел к Гребенщикову мальчишкой, прямо со школьной скамьи. Выбирал людей Гребенщиков безошибочно. Ему понравился рослый, крепкий паренек, который держался в меру почтительно, в меру уверенно. Привлекло Гребенщикова и то, что был этот паренек сыном сталевара. Значит, представляет себе трудности профессии и отдает отчет в том, на что идет.
Приняв парня в цех, он не оставлял его без внимания. Поставил на выучку к лучшему сталевару, потом к лучшему мастеру. Не проходил мимо, чтобы не подбодрить, не подсказать, не посоветовать. Настоял, чтобы Борис поступил в вечерний институт, даже натаскивал перед экзаменами по математике и химии. Освобождал от работы в вечерней смене, лишь бы не пропускал занятий. О каждом зачете спрашивал, по специальным дисциплинам гонял без скидок.
Это никого не удивляло. Таких подопечных у Гребенщикова было человек пять-шесть, и жилось им нелегко. Н а работе никаких поблажек, больше, чем с других, требовал, больше, чем других, бранил. Чтобы сами не разбаловались, чтобы другие не злословили. И в цехе это расценивали так: ругает, журит, взыскания накладывает — значит, ценит, учит. Самым страшным наказанием, которым широко пользовался Гребенщиков, было подчеркнутое безразличие к провинившемуся. Взъестся на какого-нибудь подчиненного — и ходит мимо него, как мимо стенки, неделю, месяц. Не поздоровается, ничего не спросит, не подскажет, даже не выбранит, когда нужно, в крайнем случае другому поручит.
Рудаева удивляла способность Гребенщикова безошибочно определять возможности своих работников. Сколько раз было — вызовет к себе человека, скажет: «Назначаю тебя бригадиром», или: «Ставлю мастером». Тот отказывается и так и сяк — не могу, не справлюсь, а потом, глядишь, тянет, да лихо тянет. То же самое получилось и с Рудаевым, когда Гребенщиков перевел его из подручных в сталевары, потом в мастера, потом назначил технологом.
Если бы продвижение Рудаева по производственной лестнице зависело от него самого, если бы он сам устанавливал сроки перехода со ступеньки на ступеньку, то на путь, пройденный им, было бы затрачено, по крайней мере, в два раза больше времени.
Когда Гребенщикова назначили на Приморский завод, он не только предложил Рудаеву поехать с ним в качестве заместителя но и настоял на этом. И опять оказался прав. Справляется Рудаев со своими обязанностями. А ведь упирался. Изо всех сил.
Против привилегий для третьей печи Рудаеву бунтовать было неловко — он являлся главным зачинщиком перевода печи на форсированный режим, хотя, правда, только в виде эксперимента. А получилось так, что Гребенщиков закрепил этот режим.
Время от времени Рудаев требовал отмены этих привилегий. Тогда Гребенщиков вспыхивал и с разными вариациями повторял:
— Третья печь — это постоянно действующий укор для руководителей завода и выше. Дайте