— это российская история, чуть позже марксизм-ленинизм и прочие «измы». Мать была неплохим лектором-международником. У неё до конца жизни остались любимые институты, заводы, партийные активы, ЖЭКи, куда её непременно приглашали. Международные публицисты были предвестниками перемен, первыми разрушителями замкнутого информационного пространства. Они, конечно же, были ангажированы марксистской идеологией, и все-таки они были первыми, кто рискнул легально говорить обществу, что за пределами его границ есть другая жизнь. Итак, моя мать занималась современной политической историей, преподавала в институте.

Я, в отличие от жены, коренной москвички, её антипод — коренной ленинградец. Дети ленинградской блокады. Это о нас. Отец погиб в сорок первом, при защите города. Матери тогда было тридцать шесть. Входящий в мертвую блокаду Ленинград и двое детей на руках. Отец тоже из преподавательской когорты, окончил МГУ, преподавал русский язык. По отцовской линии у меня тьма родственников. В семье отца было одиннадцать детей. Я практически никого не знаю из них и не знал. Родственные связи сохранились только по линии матери. Возможно, ранняя смерть отца, я лишился его будучи семилетним ребенком, тому причиной или непомерное самолюбие матери. Она начинала как актриса МХАТа. Есть отзыв Станиславского после просмотра пробных сцен. Он написал на уголке её заявления или характеристики (не помню точно): «Много мусора, но огонек есть. За! Станиславский». Потом что-то не сладилось, возможно, отец повлиял — он безумно ревновал мать, она оставила театр. Стены нашего дома вечно сотрясали бурные сцены, объяснения, рыдания. После смерти отца мать не вышла замуж, хотя я помню «ходоков»: ученые, профессора, военные — тоже вроде ученые. Мать обожала пафос, в доме висел портрет отца, сфотографированного за письменным столом: отец пишет, настольная лампа наполовину освещает его лицо. Указывая на этот портрет, мать не раз говорила: «Я дала ему клятву верности, и я её не нарушу». От её слов мне почти всегда становилось неловко. Фраза произносилась в духе сценического монолога, и именно это вводило меня в смущение.

Однажды мать заговорила о своей смерти. И внезапно спросила меня, что я хочу взять из её вещей. Я потерянно молчал, не зная, что сказать. Мать подвинула ко мне красный чемоданчик: «Здесь письма отца ко мне. Я их хранила всю жизнь. Постоянно перечитывала. Пусть они останутся у тебя». Да, так оно и было. Иногда, засыпая, я слышал, как мать вслух читает эти письма. Много лет спустя, перечитывая их, я понимаю, почему мать не вышла во второй раз замуж. Если возможно назвать любовь стадией безумия, то отец любил мать именно так.

Мать всегда неплохо зарабатывала и очень гордилась этим фактом. Она зарабатывала больше, чем отец. Таким образом она отстаивала свою жизненную независимость. Отца уже давно не было, но этот синдром — я могу больше, чем кто-либо, — остался при ней. Когда мать состарилась, она наотрез отказалась от моей помощи. Переломить её упрямство было невозможно. «Твоя мать, говорила она, — способна себя прокормить». Она была абсолютно безразлична к накопительству, бытовой роскоши, даже к роскоши средней приличности. Когда её хоронили, у неё в гардеробе оказался единственный приличный костюм, а ведь мать тщательно следила за собой. Возможно, для женщины она была слишком умна и властолюбива и это отпугивало мужчин. До глубокой старости она сохранила свою привычку на месяц- полтора выезжать на юг. Пенсионные деньги старательно собирались для этого шика. За два месяца до отъезда всем знакомым сообщалось, что в сентябре её не будет, она, как всегда, на юге. Это уточнение — как всегда — для неё было очень важным. Как всегда утренняя физкультура, как всегда — просмотр газет, как всегда — два раза в месяц театр, как всегда — маринованные грибы, как всегда, до 80 лет, — не менее 10 лекционных выступлений в месяц. О политике она могла спорить до хрипоты. В доме, полном портретов писателей, актеров, философов на стенах, висел громадный и очень редкий фотопортрет Сталина. Сталин сидит в кресле. Кресло стоит на ковре. Фон темный. На лице Сталина улыбка. Разглядывая этот портрет уже позже, я думал, что истинный палач всегда артист.

Появление Хрущева на политической арене потрясло мать. Это был слом сознания политической интеллигенции. Та, прошлая власть была властью за темной дверью. Она была великим таинством. А этот круглолицый, плешивый, с вульгарными манерами, многословный, с грубоватым юмором…

Сталин оставался на своем месте, в углу комнаты, все эти антикультовые годы, по-моему, вплоть до низложения Хрущева. Мысленно, видимо, мать сочла отмщение состоявшимся и сняла портрет. У матери были свои воспоминания о репрессиях. Непостижимо, но она добилась освобождения отца.

Когда мать узнала, что её сына избрали секретарем Ленинградского обкома комсомола, она произнесла буквально потрясший меня монолог:

— Даже когда ты плохо учился…

Тут мать права; в классах пятом, шестом, седьмом я учился скверно. Так уж получилось — высоких, трогательных воспоминаний о школе, первых учителях, выпускном бале и белых ночах у меня не осталось. В школе мать была всего один раз, когда меня туда принимали в качестве перевода (мы переехали в другой район). Мать много работала и возвращалась затемно. Работа была её жизнью. А моя жизнь была предоставлена мне самому, как и дом, который с 10 лет полностью лег на мои плечи. В этом смысле я — продукт улицы. В районной милиции меня знали достаточно хорошо. Но возвратимся к монологу, произнесенному матерью в майские праздники (пленум обкома случился накануне)…

— Значит, не зря, — неожиданно сказала мать и заплакала. Подошла к портрету отца и повторила: — Ты слышишь, Макс, не зря. Ты помнишь, как я его тяжело рожала, как тяжело носила?! Все боялись за мою жизнь, но я и выжила, и родила. Ты считал, что я несправедлива к дочери. Ты прав. Теперь я знаю, это была не любовь, в том простом понимании, это была вера. Сегодня целый день звонил телефон, Макс. Все поздравляют меня и тебя. Он теперь будет работать там, где работал Киров. Обком комсомола, как и обком партии, помещается в Смольном.

Я стоял ошеломленный, понимая, что говорится обо мне. Конечно, мать оставалась актрисой до конца жизни, но я не посмел в тот момент обидеть мать иронией. Я обнял её за плечи и сказал:

— Ну что ты, право. Там четыре секретаря обкома, я всего-навсего один из них.

Недавно сестра рассказала мне, что когда мы были с ней в детском доме в Сибири, она никак не могла заставить меня написать матери письмо. Наконец сестра добилась своего и такое письмо появилось. Оно начиналось трогательной фразой: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с днем смерти Ленина». Шел 1942 год, мне было тогда восемь лет.

Во время войны мать работала в горкоме партии. Она знала Капустина, Попкова — первых секретарей, впоследствии расстрелянных по известному ленинградскому делу.

Да, я был секретарем Ленинградского обкома, а несколько лет спустя первым секретарем Ленинградского сельского обкома комсомола. Так что мое демократическое начало замешано на тесте тоталитарного режима. Я превыше всего ценил свою независимость и, может быть, поэтому был не особенно удачлив в аппаратной карьере.

После конфликта, кажется в 1964 году, в то время с первым секретарем обкома партии Толстиковым (Толстиков меня откровенно недолюбливал) я уехал в Москву.

В ЦК ВЛКСМ я проработал недолго, меньше года. Я так и не обрел навыка подчинения. Политическая жизнь тем и отличается, что номенклатурный механизм выводит на орбиту не более способного, а более дисциплинированного. Когда ты заставляешь себя придумывать достоинства человека, стоящего над тобой, которыми он на самом деле не обладает. Ты это делаешь сознательно, дабы избежать неминуемого укора, что подчиняешься примитиву. Не без сожаления, я был тщеславен и молод, я понял, что среди партноменклатуры, а в силу своей должности я таковой являлся, мне суждено стать «белой вороной», чужим. Я стыдился так называемых привилегий, старался ими не пользоваться. Сначала это разозлило моих коллег. Один из них на сей счет брезгливо процедил: «Выпячивается, ну-ну…» Потом мое «чудачество» перестали замечать. Положенное мне номенклатурно уже никем не предлагалось. Это было суровое испытание в надежде на то, что взбунтуется моя жена и под её напором я сам приползу к кормушке.

Странно, но мои коллеги, даже недолюбливая меня, мои шансы в политической карьере расценивали достаточно высоко. И мой собственный отказ от её продолжения в 1966 году всех удивил. Мне было тогда 32 года. Обсуждая этот мой вывих, многие недоумевали: с какой стати он ушел в журналистику?! Я начал писать сравнительно поздно, в возрасте 30 лет. Другой мир, другая школа ценностей.

Журнал, который я возглавлял, был под жесточайшим цензурным прессом. Один из цензоров, он в этом ведомстве курировал наше издание, как-то признался мне: «Когда я вижу, что по графику приближается выход очередного номера журнала «Сельская молодежь» (а я редактировал именно этот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату