словно пятнадцать лет — это возраст, которого надо стыдиться. На следующий день вместе с помощницами она начала шить туники, которые действительно сидели на мне лучше.
— Никогда не думал, что это возможно, — заметил сенатор Прокул, — но ты хорошеешь с каждым днем, Ликиск.
Возможно, дело было в новых туниках, а возможно (и скорее всего) в том, что его текущий роман плачевно закончился, но Паллас вновь начал проявлять ко мне интерес. (Поначалу я решил, что это задумка Корнелия, видевшего, что я не ищу новой любви, и напустившего на меня того, кто ее ищет, однако Паллас и Корнелий не нравились друг другу, и я отмел эту мысль, польстив себе, что Паллас находит меня неотразимым). Так или иначе, как-то вечером он тихо постучал в мою дверь. Паллас был отзывчивым любовником, поэтому я его впустил, хотя и не поощрял такое внимание. Мы оба знали, что любви между нами нет.
Рим, наконец, избавился от ощущения надвигающегося несчастья, возникшего после отбытия Тиберия на Капри, и готовился отпраздновать свадьбу. Император заказал пышный праздник, что ослабило мрачные предчувствия, поскольку римляне всегда были готовы веселиться. Невестой была Агриппина, дочь покойного Германика, приемного сына Цезаря, а женихом — Домитий, родственник Цезаря. Август был его знаменитым дядей. Тиберий на церемонию не приехал.
Вскоре настало время радости и в доме Прокула. От Марка Либера пришло письмо. Сидя за столом, Кассий Прокул сосредоточенно изучал его, перечитывая снова и снова, кивая, иногда ворча, иногда говоря «ага». Подняв голову, он заметил, что я стираю пыль с его книг. Всегда внимательный к окружающим, Прокул понял мою уловку.
— Мой сын в порядке, — сказал он. — Он шлет письмо из Кесарии, что на берегу Палестины. С ним его друг Абенадар. В письме говорится, что большую часть времени они скучают, но вполне довольны жизнью. Он часто видится со своей кузиной Клавдией и ее мужем. Остальной текст личный, иначе я бы разрешил тебе его прочесть, — снова пробежав взглядом по письму, он спросил: — Ты очень хочешь знать, как дела у трибуна?
— Да, господин, — сказал я, не в силах сдержать восторг.
Сенатор посмотрел на меня с улыбкой.
— Здесь, в конце, есть часть, которую я позволю тебе прочесть, если ты обещаешь, что не будешь читать над моими пальцами.
Сияя от радости, я кивнул.
— Обещаю, господин.
— Хорошо. Читай отсюда.
Мое сердце едва билось, когда я увидел ясный почерк Марка Либера под толстым коротким пальцем Прокула. «Очень хочется знать, как поживает Ликиск. Он замечательный мальчик, но заставил меня поволноваться, когда мы с Гаем уезжали. Напиши, в порядке ли он, и пожалуйста, отец, передай, что я шлю ему самый теплый привет. Иногда, когда нам с Гаем скучно, мы со смехом и любовью вспоминаем его детские шалости. Отец, я молюсь за твое здоровье. Твой преданный сын, Марк Либер Прокул».
— Он взял ваше имя, господин, — заметил я.
Сенатор кивнул.
— Он всегда подписывается таким образом. Таков его дух. Ну что, рад ли ты, что мой сын помнит о тебе в далекой Палестине?
— Он оказал мне честь, написав обо мне, а вы оказали мне честь, дав прочитать его письмо, господин, — сказал я, в порыве чувств опустившись на колени, взяв сенатора за руку и поцеловав ее.
— Достаточно, Ликиск. Теперь иди займись своим делом и прекрати эту кошмарную суету над моими книгами.
После этого у сенатора Кассия Прокула появились очередные политические заботы. Не знаю, писал ли он о них Марку Либеру, хотя позже мне говорили о существовании таких писем. В то время мне представлялось неважным, доверял ли он свои мысли бумаге, поскольку сенатор отбросил все предосторожности и открыто выражал растущие опасения за будущее римского правительства.
Словно вода из прорванной плотины, речи Прокула изливались на Сенат, крутились вокруг приходивших в его дом гостей, наводняли умы знати и всадников, решавших завести с ним разговоры о политике.
Причина такой внезапной публичности крылась в смерти вдовы Цезаря Августа.
— С уходом Августы, — предупреждал сенатор всех, кто отваживался его слушать, — исчезли последние способы сдерживания. Теперь невозможно сказать, что сделает Тиберий. Пока она была жива, оставалась хоть какая-то надежда.
Вернувшись с ее похорон (надгробную речь произнес правнук Августы, Гай, которого все звали Калигулой), Прокул привел с собой консула Гая Фуфия Гемина. Этот человек не важничал, чего можно было ожидать от одного из высочайших представителей правительства — разумеется, подчиненного Цезарю. Когда я принес вино в библиотеку сенатора, оба мужчины выглядели взволнованными.
Консул Фуфий был приятным человеком, большим любителем женщин, никогда не проявлявшим ко мне интереса, если не считать вежливых похвал, которые произносили все гости Прокула, отлично знавшие, что хоть я и раб, но у сенатора на особом счету. Консул имел острый язык и хорошее чувство юмора, которым я восхищался. Этот язык был безжалостен, как и его саркастические шутки о Тиберии.
Судя по выражению лиц, эти важные политики были заняты серьезным разговором, но в моем присутствии они не промолвили ни слова. Сенатор отпустил меня, как только я принес вино.
Тиберий не хотел, чтобы Августу обожествляли — это был скандал, но такой ход он объяснял ее завещанием. Ему никто не поверил. Никто не верил и обвинениям, которые Тиберий выдвигал в адрес своего внука Нерона и Агриппины. Ее обвинили в непокорстве и слишком бойком языке, а внука — в непристойном поведении с мужчинами и юношами. Поначалу народ решил, что письмо с этими обвинениями — подделка и не могло быть написано Тиберием, но вскоре намерения Цезаря стали ясны: трусы и льстецы, сидевшие в Сенате, с большой готовностью проголосовали за смертную казнь.
Это был тяжелый день для политиков, и благородный, но гибельный — для Кассия Прокула.
Он вернулся на Эсквилинский холм намного позже обычного часа, когда он выходил на ужин. Его круглое, румяное лицо было сейчас бледным, на лбу выступил пот, руки, обычно лишь немного дрожавшие, теперь неудержимо тряслись.
Как всегда, я ожидал у дверей, если сенатору что-то срочно понадобится, и когда он вышел в гостиную, то положил дрожащую руку мне на плечо и крепко сжал его, словно ища опоры.
— Ликиск, я хочу, чтобы ты собрал всех слуг. Пусть они придут сюда. Скажи Палласу, чтобы приготовился в путь — он должен кое-что отвезти Примигению в Остию. Пусть Ликас тебе поможет.
Охваченный страхом, я помчался исполнять приказание. Через несколько минут мы в молчании и волнении собрались перед ним. Старик все еще дрожал, и цвет не вернулся на его лицо. Когда он заговорил, его голос был хриплым и дрожащим, как и руки.
— Я не стану тратить время на описание того, что сегодня произошло. Скажу лишь, что это связано с моей сегодняшней речью в Сенате. Я знаю, что обычно вас не заботит политика, но сейчас мои дела имеют прямое воздействие на вас, тех, кто всегда были преданными и надежными слугами.
Он сделал паузу, стараясь отдышаться, и мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я подбежал к нему, и опираясь на меня, он продолжил.
— Сегодня я произнес в Сенате речь, которую скоро поставят мне в вину. На самом деле это не вина. Это истина. Однако истина в сегодняшнем Риме — лишь повод для ареста.
Собравшиеся рабы утратили дар речи. Я воскликнул:
— Нет! Это невозможно!
— Не только возможно, Ликиск, но так, скорее всего, и будет, — продолжал он. — Я не ожидаю ничего, кроме применения высшей меры за оглашение этой истины, и потому созвал вас. Когда я уйду, все вы станете свободны. Так говорится в моем завещании, которое я посылаю с быстрым Палласом Примигению в Остию, где оно будет в безопасности. Примигений проследит за его исполнением. Тем временем, я здесь и сейчас объявляю всем вам вольную. Отныне вы — свободные люди. Если пожелаете, то можете сейчас отсюда уйти. Если получится, я оформлю необходимые бумаги, однако это требует больше