Поэт, конечно, знал себе цену, был преисполнен чувством достоинства и не любил, когда на него посягали. Боккаччо отмечает, что в вопросах чести он был очень чувствителен. Это так понятно. Мы склоняемся перед ним, читая очень сокрушенные, но какие в то же время гордые строки («Рай», XXV), в которых он оплакивает уже навек недоступную родину!
А современники видели, нужно думать, в таких стихах высокомерие. Вообще в подчеркивании современниками надменности и высокомерия Данте есть момент, требующий серьезной поправки. Это — момент социальный. Данте ведь не был ни бароном, ни рыцарем. Он был сначала пополаном, а потом изгоем, человеком, выброшенным из общественной группировки, поэтом-бродягой, философом на чужих хлебах. Когда бароны и рыцари обнаруживали такие качества, которые с укором отмечались у Данте, — это было нормально. А когда они объявлялись у пополана-изгоя, хотя бы и философа, — это удивляло. Феодальный быт еще не умер. Феодальные представления были в силе.
Но мы должны пропустить их через социологический фильтр.
Гвидо да Полента, синьор Равенны, был племянником Франчески да Римини, которой Данте воздвиг такой памятник в V песне «Ада». Он правил городом с 1316 года и довольно хорошо справлялся с трудным своим постом. Маленький город, славный своими византийскими базиликами и мавзолеями, стоял в опасном месте между Венецией и Вероной, в сфере достижения Болоньи и Флоренции, и его правителю нужно было много дипломатического искусства, чтобы крепко держаться единственно возможной политической позиции — нейтралитета. Сам Гвидо был немного поэт, писал баллады, еще не тронутые влияниями «сладостного нового стиля» и в одну из них вставил строку из жалобы Франчески у Данте. Двор у него был скромный и не мог равняться даже отдаленно с двором Кан Гранде.
Но Данте поселился в Равенне тем более охотно, что тут он получил возможность объединить около себя своих детей: сыновей Якопо и Пьетро и дочь Беатриче, которая постриглась в монахини, вероятно, после смерти отца. Сыновья уже были устроены самостоятельно.
За это Данте был чрезвычайно признателен Гвидо и его супруге, а Гвидо льстило, что его двор украшен пребыванием в нем поэта, имя которого было славно во всей Италии: «Ад» и «Чистилище» были уже известны.
Ему не пришлось долго дожидаться в Равенне доказательств того, как популярно его имя. Однажды он получил латинское, написанное гекзаметрами, письмо из Болоньи, от преподавателя латинской поэзии и латинских классиков в болонском Студио, Джованни дель Вирджилио. Ученый филолог и страстный поклонник римских поэтов писал, что ему привелось прочесть «Ад» и «Чистилище», где его кумиру Вергилию отведена такая большая и славная роль. Он в восторге, но в то же время он сокрушается, почему Данте, воспевая Вергилия, не пользуется языком, на котором писал Вергилий, а пишет на жалком volgare.
Зачем, говорит он, бросать народу столь высокие мысли, описывая участь душ в царствах вечности? Ведь мы, высохшие в ученых трудах, не прочтем ни строки из того, что ты написал. Народ никогда не поймет, что такое бездны Тартара и небесные тайны, в которые едва надеялся проникнуть Платон. Он будет выкрикивать на улицах твои стихи, не понимая их. Не мечи поэтому бисера перед свиньями, не одевай в недостойные одежды кастальских девственниц, а воспевай героические сюжеты на любую тему: экспедицию Генриха, тосканскую войну Угуччоне, войну Кан Гранде против Падуи. Недостатка в них нет.
По целому ряду данных, письмо писано либо поздней зимой 1319, либо ранней весной 1320 года. Оно задело Данте глазным образом потому, что в нем был намек, что если поэт перейдет на латинский язык, то его может ожидать коронование поэтическим венцом, как незадолго перед тем был коронован в Падуе поэт и историк Альбертино Муссато. И ему захотелось ответить: и чтобы показать, что он может писать латинские стихи, и чтобы объяснить свой образ действия. Он сложил эклогу, тоже по примеру Вергилия, обещая в ней же, что их будет, как в «Буколиках», десять. И под прозрачными аллегориями сказал, что боится ученой Болоньи, которая относилась к Генриху VII не так, как он, и что вообще предпочитал бы быть увенчанным родным городом.
Джованни дель Вирджилио сейчас же ответил поэту другой эклогой, в которой высказывал ему сочувствие по поводу его страданий, успокаивал его опасения насчет Болоньи и усиленно звал его туда, обещая всякие почести. Но во второй эклоге, которая относится к последним дням его жизни, Данте окончательно отклонил предложение ехать в Болонью, говоря, что из Равенны его не пустят, и намекая, что желанный венок ждет его в Равенне.
Мы не знаем, давал ли ему понять Гвидо да Полента, что готовит ему поэтическое чествование, или это было предположение Данте — во всяком случае он не видел от Гвидо ничего, кроме самого доброго и почтительного отношения. Никаких признаков грубости, как в Вероне, здесь не чувствовалось. Ему самому было, нужно думать, приятно предложить синьору города свои услуги для выполнения его поручений. Поэтому, когда между Равенной и Венецией возникли недоразумения, грозившие разрывом, и пришлось посылать в лагуну послов, одним из них, тем, который должен был окончательно уладить спорные вопросы, был выбран Данте.
Он выполнил поручение, и успешно. Но какой ценою!
Последние годы Данте усиленно работал над «Раем». Словно чувствовал, что близок его час, он торопился кончить третью и последнюю часть поэмы, просиживая над нею дни и ночи.
Под Равенною, в сторону Адриатики, от которой нанесенные рукавами По пески все дальше и дальше отодвигают древний город тянулся в те дни густой лес пиний, славная Пинета, которую воспевало столько поэтов, с которой Данте описывал свои райские кущи, в чащу которой Боккаччо завел в одной из новелл жестокосердных равеннских красавиц, чтобы напугать их адской охотою и заставить быть добрее к поклонникам. Она и сейчас еще стоит, поредевшая, с широкими просветами, которых раньше не было: их проделали грозы, пожары, кощунственные рубки, — но такая же прекрасная. И сейчас дует и свистит среди пиний горячий сирокко и качаются с тихим поскрипыванием, медленно и торжественно, словно памятуя о прошлом, верхушки дерев и глядятся в воды каналов. И сейчас стаи птиц поют на ветках, с моря несет свежестью, которая безуспешно пытается остудить жаркое дыхание сирокко, а зато солнцу совсем не нужно так много усилий, чтобы пробивать лучами густую сень, как во времена Настаджо дельи Онести.
Сюда, в тихую Пинету, в ее глушь, под тень ее дерев любил уходить Данте, чтобы чеканить терцины «Рая», «музыки миров». Здесь у него складывались суровые напутствия Каччагвиды, гордое вступление XXV песни, просветленный образ Беатриче, молитва св. Бернарда, мистическая Роза. Он слушал и не слышал журчание воды в каналах, жужжание пчел над головою, меланхолический шелест огромных темнозеленых шапок, шуршание игл под ногами. И сам он должен был казаться собирателям хвороста и дровосекам, единственным гостям Пикеты, каким-то чародеем. Он был в черном, в черном капюшоне, с книгою в руках, высокий, уже согбенный; глаза его горели в экстазе творчества, ноздри орлиного носа дрожали и тонкие губы тихо шептали какие-то слова. Что это могло быть кроме заклинаний! Иногда его сопровождала молчаливая девушка в белом, которую он тоже не видел, пока она не подходила к нему и не подносила к