использовал его по ночам, как подушку. Дышал инспектор шумно и с перерывами. И я молил судьбу, умолял — вот бы умер он сейчас, вот бы умер. Но ничего не случилось, и я вошел в класс.
Урок тогда я построил оригинально: предложил ребятам изучить самостоятельно по учебнику новые темы: «Виды простых предложений» и «Главные члены предложения». Ребята уже раньше знали кое-что по этим вопросам, поэтому я и рискнул. Забегая вперед, скажу: Чирочку мой урок показался тогда странным и диким. Разве можно, мол, начинать новый материал без объяснений. Так может учить только лентяй или зазнайка. А это плохо, плохо-с... Он даже не стал разбирать мой урок, только похмыкал, повытягивал губы и больше в этот день со мной не общался. Но мои мученья на том не закончились. На другое утро он дал моим шестиклассникам контрольный диктант. И опять без предупрежденья, внезапно. А выполненные работы он собрал сам, мне, как учителю, не доверил. И даже больше того: стопочку тетрадей он положил в директорский стол и закрыл на ключ. И когда закрывал, лицо у него было таинственное и сердитое, и вместо губ опять образовался квадратик.
А вечером стал проверять. Ошибки, конечно, исправлял я, учитель. Но он брал каждую тетрадку себе в руки и подробно ее изучал. Изучение начиналось с обложки. Вначале он нюхал ее и разглядывал на свет, потом эту же обложку подносил близко-близко к очкам, потом отдалял от себя, потом опять все сначала. Я крепился, мне хотелось его ударить, стащить со стула, но что-то меня держало. Может быть, страх держал, а может, обида. Ведь он поглядывал на меня, как на вора, и безнадежно качал головой.
Перед ним на столе лежали нормы оценок. Я уже проверил половину работ, как он вдруг вскочил со стула и начал быстро ходить по учительской. Схватил текст диктанта и стал считать в нем количество слов. Делал это вслух, заикался, потирал руки и сильно потел. Наконец, он вынес свой приговор: «Диктант-то мы подобрали слабенький, и совсем нет дидактики». И больше он ничего не сказал. А я два дня ходил и думал над этой фразой, но так и не понял, не вник... А Чирочек за эти дни посетил все уроки математики, зоологии и даже проверил нашего физрука. И вот собрался наш экстренный педсовет. Мы все молчали, смотрели в пол, а Чирочек оглашал акт проверки. До сих пор помню его слова. И смешно, и грустно, и жаль себя. Неужели это было, неужели случилось? Чирочек снял очки, потом снова надел и начал чеканить: «Учителя школы способны к работе при условии, что будут повышать свой кругозор. А вот по всеобучу надо подумать... Он осуществляется в школе, за исключением двух человек по болезни. Есть и другие проблемы. Например, планы воспитательной работы составляются в одном экземпляре, что затрудняет проверку. И надо заняться самообразованием. Всем учителям следует конспектировать дидактические статьи и материалы. В школе значительно хромают уроки зоологии и физкультуры. На уроках зоологии не отмечено различие человека от обезьяны...» — Его тоненький голосок звенел и вибрировал — на Чирочка нашло вдохновение. И говорил он долго, без единого перерыва. А когда закончил, то попросил вопросов. Но их не последовало. Мы сидели усталые, оскорбленные. Ведь он отчитал нас, как второгодников, и мы обижались теперь на него и на себя обижались, что сидим такие забитые, безответные: что, мол, за доля у нас, что за судьба, если каждый приезжий может нами командовать. Но Чирочек об этом не знал, не догадывался. Он сидел далеко от нас, во главе стола. А его глазки так и стреляли, так и цеплялись...
А через два месяца он опять к нам залетел. Время было тяжелое для школы. В нашей учительской недавно загорелась стена — натопили сильно печку-голландку. И вот за день до приезда Чирочка начался ремонт — штукатурили стену, белили. Одним словом, ночевать в тот раз инспектору было негде. Я решил его взять к себе. Всю дорогу до моей квартиры мы шли молча, без единого слова. Под ногами похрумкивал последний весенний снежок, на тополях сидели веселые птицы, а мы не смотрели друг другу в глаза, молчали. Можно было подумать, что между нами великая ссора. Но никакой ссоры, конечно, не было...
Как я и думал, от ужина он отказался, но все-таки попросил стакан чаю. Я вскипятил самовар и стал из шкафчика доставать заварку. Он предупредил меня: «Я с заваркой не пью, не привык. И сахар не уважаю». Я налил ему одного кипятку и сверх того на кусок хлеба намазал масла. Он взял кусок в обе руки и поднес его прямо к очкам: «А масло должно быть хорошее?» — «Да, да», — согласился я, и он опять взглянул внимательно на кусок, но есть почему-то не стал. Потом увидел у меня на полочке хромку-гармошку. Я перехватил его взгляд и покраснел, как девица. Эту гармошку оставил у меня пятиклассник Колька Засухин. Он играл на ней как артист, и я любил его слушать. Все это промелькнуло в голове, но Чирочек оборвал мои мысли:
— Гармонь ваша? — Его глазки горели и плавились под очками. Они, оказывается, были живые, эти глаза.
— Так чья же гармонь? — опять спросил он.
— Моя, моя! — зашептал я испуганно, спасая своего друга Кольку. Но Чирочек почему-то не слушал, он смотрел, не отрываясь, на хромку, и через секунду гармошка была уже у него в руках. Он пробежался правой рукой по ладам. «Вот это да!» — подумал я не то с восхищением, не то с осуждением. А Чирочек уже играл, смешно наклонив набок голову. И теперь она особенно походила на румяное яблочко, которое так и звало к себе, так и притягивало. Играл он простую, привычную песенку. Он играл и мурлыкал: «...на окошке на девичьем все горел огонек...» Он допел песенку до конца, потом сердито поставил гармонь на стул и сразу же снял очки.
— А ученики знают, что у вас есть гармонь?
— Знают. В деревне все знают.
— Это плохо. Плохо-с, — заключил он и начал прихлебывать пустой чаек без заварки.
— Но почему плохо? Гармонь — не водка, — попробовал я защититься.
Ночью он долго не спал. Кровать его пустовала. Я видел, как он что-то энергично писал в своем блокнотике. Наверно, готовился к завтрашнему дню. Лег он только часа в два или в три. Лег прямо на одеяло, не раздеваясь, и этим снова смутил меня. Но еще больше поразила его манипуляция со своими очками. Футляра, видно, для них не имелось, и он завернул очки в старую газету, и этот сверток аккуратно стянул шнурочком. Когда стягивал, то что-то шептал про себя, озирался...
А утром снова все повторилось: он пошвыркал пустой чаек без заварки и съел два сухаря. Вот и вся его трапеза. А потом мы отправились в школу. Шли опять молча, на расстоянии двух метров. Я — впереди, а он — сзади. Все это напоминало другое: милиционер ведет арестованного. Так, наверно, и было. Ведь в то утро он опять пошел ко мне на урок и опять задавал моим шестиклассникам вопросы. Они молчали, а Чирочек недоумевал. Его щечки нервно сияли. А вечером, поздно вечером, на разборе урока он произнес ту зловещую фразу: «Вас бы надо не допускать до уроков. Вы же не признаете методик». Его очки неприятно поблескивали при электрическом свете. И в этом блеске чудилась близкая печаль для меня, а может, даже расправа. Так и случилось. Чирочек неожиданно замолчал и посмотрел в потолок. А потом вдруг откинул голову и сказал, не торопясь, выставив вперед свои крепкие зубки: «В районо я скажу, чтоб вас больше не комплектовали. Вам ясно? Если не ясно — то запишите...» Его глазки так и стреляли, так и цеплялись. И я знал, что эти дробины скоро убьют меня. Совсем-совсем скоро...
А в конце года, когда наступило тепло и задули майские ветры, он опять к нам приехал. Он приехал сватать нашу Савельеву Галю, нашу артистку. Она работала заведующей клубом и хорошо пела народные песни. Когда он успел с ней познакомиться — для нас это тайна. А через месяц в Падеринке, в райцентре, гуляли свадьбу. И это было так странно, так грустно, нелепо: Чирков — и вдруг свадьба? А впрочем, что удивляться, ведь он был всего на три года постарше меня. Всего на три года, а казался мне стариком.
А на следующий год я уехал из той деревни, но еще долго оттуда приходили письма и телеграммы. Друзья находили меня в городе и звали обратно. И я тоже писал им письма, но приехать не обещался. Да меня бы и не пустил в школу Чирочек. И другое держало. Я привык уже и сроднился с тягучей, горькой и порой бессмысленной городской жизнью... Да, горькой. Потому что не было рядом со мной природы — ни травы, ни деревьев, ни густого соснового бора. Даже о Чирочке я тосковал: кого он теперь будет ругать, над кем издеваться. Он даже мне снился: коротенький, белый, в желтеньких железных очечках. Они сверкали переливались, а мне было грустно, и почему-то щемило сердце.
А потом писем оттуда не стало, и ничего не поделать. Высыхают, говорят, даже озера и реки. Высыхает и наша память... А потом прошло еще два или три года, и я стал совсем забывать про Чирочка. И вдруг однажды, в конце весны, мне написал мой директор школы.
Павел Иванович написал, что они проводили в последний путь инспектора Николая Чиркова. Он вывалился в половодье из лодки и сразу пошел ко дну. Он был тяжелый, подслеповатый да вдобавок еще не умел и плавать. «Ах ты, Чирочек, Чирочек, — осуждал его в письме Павел Иванович. — Зачем ты полез в наше мужское дело, зачем тебе понадобилась эта рыбалка?» И дальше, на всю страницу, директор