было ясно, я был далек от того, чтобы смотреть на это с ужасом или удивлением. Тот факт, что Панславянский комитет служил обнаженным инструментом Советского правительства в целях влияния на отсталые слои славян за пределами Советского Союза и что его официальные лица зависели и были связаны и с секретными, и с государственными органами, – все это ничуть не беспокоило меня. Я лишь был встревожен его бессилием и поверхностностью, а более всего тем, что он не мог открыть мне двери в Советское правительство и к решению нужд Югославии. Потому что и мне, как любому другому коммунисту, было привито убеждение в том, что между Советским Союзом и другим народом не может существовать оппозиции, тем более не могла быть оппозицией революционная и марксистская партия, каковой на самом деле была югославская партия. И хотя Панславянский комитет представлялся мне слишком старомодным и, соответственно, неподходящим инструментом для достижения коммунистических целей, я считал его приемлемым, тем более потому, что на нем настаивало советское руководство. Что же касается связей его официальных лиц с органами безопасности, то разве я не научился смотреть на них как на почти божественных стражей революции и социализма – «меч в руках партии»?
Характер моего упорства в том, что я должен был достичь верхов Советского правительства, также следует объяснить. Настаивая, я тем не менее не был назойлив или обижен Советским правительством, потому что меня научили видеть в нем нечто даже более великое, нежели руководство моей собственной партии и революции, – ведущую державу коммунизма в целом. Я уже узнал от Тито и от других, что долгие ожидания – конечно же зарубежными коммунистами – были в Москве скорее стилем. Меня беспокоила и делала нетерпеливым неотложность потребностей нашей революции, то есть моей собственной югославской революции.
Хотя никто, даже югославские коммунисты, не говорил о революции, давно было очевидно, что она идет. На Западе уже очень много писали о ней. В Москве, однако, упорно отказывались признавать ее – даже те, кто, так сказать, имел для этого все основания. Все упрямо говорили только о борьбе против фашистских захватчиков и даже еще более упрямо подчеркивали исключительно патриотический характер этой борьбы, все время явно указывая на решающую роль во всем этом Советского Союза. Конечно же мне и в голову не приходила мысль отрицать решающую роль советской партии в мировом коммунизме или Красной армии в войне против Гитлера. Но на территории моей собственной страны и в своих собственных условиях югославские коммунисты явно вели войну, независимую от сиюминутных успехов или поражений Красной армии, более того, войну, которая трансформировала политическую и социальную структуру страны. И с внешней, и с внутренней точек зрения югославская революция превышала пределы потребностей и целей советской внешней политики, и именно этим я объяснял препятствия и отсутствие понимания, с которыми я здесь сталкивался.
Самым странным было то, что те, кто должен был знать об этом лучше кого бы то ни было, упорно хранили молчание и притворялись, что ничего не понимают. Мне еще предстояло узнать о том, что в Москве дискуссии и особенно определения политических позиций должны были дожидаться до тех пор, пока не высказался Сталин или, по крайней мере, Молотов. Это касалось даже таких выдающихся деятелей, как бывшие секретари Коминтерна Мануильский и Димитров.
Тито и Кард ель, а также другие югославские коммунисты, которые бывали в Москве, сообщали, что Мануильский был особенно хорошо расположен к югославам. Это, возможно, было использовано против него во время чисток 1936–1937 годов, в результате которых погибла почти вся группа югославских коммунистов, но сейчас, после югославского восстания против нацистов, такое расположение может рассматриваться как дальновидная позиция. В любом случае он привнес в свой энтузиазм в отношении борьбы югославов определенную долю личной гордости, хотя и не знал никого из новых югославских руководителей, за исключением, возможно, Тито, да и того очень мало. Наша встреча с ним состоялась вечером. На ней также присутствовал Г.Ф. Александров, видный советский философ и, что еще намного более важно, заведующий отделом агитации и пропаганды Центрального комитета.
Александров не произвел на меня никакого особого впечатления: неопределенность или, скорее, бесцветность была его главной, характерной чертой. Это был низкого роста, лысый человек, чьи бледность и тучность говорили о том, что он никогда не выходил из своего кабинета. Если не считать нескольких общих замечаний и добрых улыбок, он не сказал ни слова о характере и масштабах восстания югославских коммунистов, хотя я в своем выступлении как бы без умысла коснулся этих самых вопросов. Центральный комитет, по всей видимости, еще не определил своей позиции; таким образом, с точки зрения советской пропаганды это оставалось просто борьбой против захватчиков без каких-либо реальных последствий для внутренних дел югославского государства или международных отношений.
Не занял определенной позиции и Мануильский. Тем не менее он проявил живой, эмоциональный интерес. Я уже был наслышан о его ораторских способностях. Этот дар можно было заметить даже в его статьях, он блистал глянцем и яркостью своих выражений. Он был худощавым и уже сгорбленным старослужащим, темноволосым, с подстриженными усами. Говорил шепеляво, почти мягко и – что меня тогда удивило – без особой энергии. Таким он был и во всем остальном – тактичным, приветливым вплоть до веселости и явно любящим культуру.
Описывая ход восстания в Югославии, я отметил, что там формируется новая форма правления, которая по своему существу была идентична советской. Я особо постарался подчеркнуть революционную роль крестьянства; я практически свел восстание в Югославии к связи между бунтом крестьян и коммунистическим авангардом. Но хотя ни он, ни Александров не возражали против того, что я говорил, они и не дали никаких указаний на то, что одобряют мои взгляды. Даже если я и считал естественным, что роль Сталина во всем была решающей, я все-таки ожидал от Мануильского большей самостоятельности и инициативы в словах и поступках. Я ушел со встречи с ним под впечатлением живости его личности, тронутый его энтузиазмом в отношении борьбы в Югославии, но также убежденный в том, что Мануильский не играл никакой реальной роли в определении политики Москвы, даже той, которая не касалась Югославии.
Говоря о Сталине, он пытался скрыть безграничное подхалимство за «научными» и «марксистскими» формулировками. Манера его выражений о Сталине выглядела приблизительно так: «Вы знаете, невозможно представить себе, чтобы один человек мог сыграть такую решающую роль в критически важный момент войны. И что один человек может вмещать в себя столько талантов – государственного деятеля, мыслителя и солдата!»
Мои наблюдения, касающиеся незначительности фигуры Мануильского, позднее нашли жестокое подтверждение. Он был назначен на пост министра иностранных дел Украины (по рождению он был украинским евреем), что означало его окончательную изоляцию от реальной политической деятельности. Действительно, в качестве секретаря Коминтерна он был послушным инструментом в руках Сталина, тем более что его прошлое было не полностью большевистским: он принадлежал к возглавлявшейся Троцким группе так называемых межрайонцев, которая объединилась с большевиками только накануне революции 1917 года. В 1949 году я встретил его в Организации Объединенных Наций. Там от имени Украины он выступал против «империалистов» и «фашистской клики Тито». От всего его красноречия осталась лишь турбулентность, а от проницательных мыслей – только фразерство. Он был уже всеми забытым дряхлым маленьким старичком, почти все следы которого терялись по мере того, как он катился вниз по крутой лестнице советской иерархии.
С Димитровым было совсем не так. За время моего пребывания я трижды встречался с ним – два раза в госпитале Советского правительства и третий раз на его вилле недалеко от Москвы. Каждый раз он производил на меня впечатление больного человека. У него была астматическая одышка, нездоровый цвет кожи, вокруг ушей – засохшие пятна, как будто от экземы. Волосы были настолько редки, что обнажали высохший желтый череп. Но мысли были быстры и свежи в противоположность его медленным, усталым движениям. Этот преждевременно состарившийся, почти сокрушенный человек продолжал излучать мощную энергетику здравого ума и силы. Об этом свидетельствовали и его черты, в особенности напряженный взгляд выпуклых голубоватых глаз. Хотя он не оглашал все свои мысли, разговор вел откровенно и твердо. Нельзя сказать, что он не понимал ситуации в Югославии, хотя он тоже считал преждевременным – ввиду отношений между СССР и Западом – утверждение ее фактически коммунистического характера. Конечно, я тоже считал, что основные усилия нашей пропаганды должны быть направлены на подчеркивание борьбы против захватчиков, что означало не делать акцента на коммунистическом характере этой борьбы. Но наибольшую важность для меня представляло то, что