игрушечный мегафон. Громила задумчиво и неуклюже надвигался — чудовище эпических пропорций. Его лысая голова была размером с баскетбольный мяч, оплетенный вытатуированной паутиной. В центре паутины пульсировала мембрана, выполненная в примитивистском тюремном стиле.
Громила возник, как джинн, из тесных стенок своего сортира, раздраженный, что его оторвала от кровавой пирушки матча детская кукла, сделанная из ершиков для чистки трубки и белой кошачьей шерсти, с черными керамическими дисками вместо глаз и окровавленной тряпкой вместо майки. Юноша понял, что его вот-вот прикончат, и соплей выскочил на улицу, где душа его подсохла на солнце.
Из двойных дверей кинотеатра через плохой усилитель неслись удары и стоны, сопровождаемые рассыпающимся совиным хохотом и пародийными воплями ужаса. Громила стоял, тупо осматривая юношу, словно тот был чем-то, только что выдавшимся из кожи. Его кисти были парой корчившихся поросят, приклеенных к окончаниям рук. А руки — размером с ногу молодого человека.
— Ему нужна комната, Вильфредо… Он студент или что-то типа того, а?
Менеджер посмотрел на юношу, ожидая, что тот солжет. В холле теперь не осталось никого: всех втянули ужасы на экране, словно толпу младенцев, лакающих сладкое молоко из огромной общей сиськи.
— Я — Я — Я — Я — Я — Я… НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ!.. Я — Я — Я — Я… — был ответ юноши.
Он страдал детским заиканием, которое возвращалось всякий раз, когда амфетаминовый марафон длился более трех дней. Зубы начинали шататься у него в деснах. Когда он обсасывал их, рот наполнялся дурно пахнущей кровью, что покрывала язык горьким красным налетом. Его дыхание пахло гноем. Когда он открыл рот, облако гнусных газов вылетело оттуда.
— НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ! — повторил он, и сухожилие на его шее задрожало змеей, ползающей под кожей.
— Очень хорошо! Он говорит! Это впечатляет! — оборвал его менеджер, будто поощряя дрессированную обезьянку за исполнение особо низменного трюка. — Сто долларов в неделю, двести долларов за безопасность и ущерб. По сто долларов мне и Вильфредо в качестве оплаты за риэлторские услуги. Мне плевать, что вы там будете делаете, лишь бы меня не впутывали.
У молодого человека сложилось впечатление, что прежний жилец все-таки впутал его, и закончилось это тем, что громила одел своих поросят в кровавые жилетки.
Юноша последовал за менеджером в глубь здания. Роскошные малиновые волны разворачивались перед ними, как язык. Деньги сыпались из его карманов, будто семена на поле. Громила, Франкенштейн- земледелец, нагибаясь, подбирал их.
Двери кинотеатра кровоточили мокрыми ритмичными звуками:
— О, детка! О, детка! Еще! — требовал кто-то с экрана.
— На тебе! На еще! — следовал ответ, сопровождаемый чудовищным хлюпаньем, будто сотня сальных анусов издавала утробные звуки одновременно.
Они вошли в потайную дверь, которая вела в чешуйчатый мир фресок, пасторальной вакханалией запечатлевших похотливые сцены: Брейгель глазами голливудского порнографа тридцатых годов. Когда дверь за ними захлопнулась, жара, дыша гниением, мгновенно стала удушающей, как в легких трупа. Тьма была кромешной, будто цвет и свет высосали в трубу.
Менеджер включил фонарик — цилиндрик размером с тюбик губной помады, торчавший из десятифунтовой связки ключей. Они прокладывали путь вверх по лестнице, будто кишечные паразиты в теле огромного млекопитающего. Менеджер шел впереди, показывая дорогу: анимированный силуэт, вырезанный из толя, со слабо мерцающим хрустальным путеводным шаром в вытянутой руке. Громила шел за юношей, тяжело сопя и тыкая его в спину пальцем, точно ископаемой сосиской. Хотя юноша знал, что они поднимаются по лестнице, восхождение не ощущалось. Тьма погребла их в себе полностью, так что они могли ходить по кругу, как зашоренная лошадь, а здание — наклоняться и раскачиваться, создавая иллюзию продвижения. Жара была как воздух, запечатанный в погребенном под полом древней пирамиды зале, пронизанный грибковыми спорами, зарождающимися в гниющем цементе. Он спотыкался, следуя за газовой туманностью менеджера, а сверкающая вонь разносилась вслед за маленькой фигуркой, растворяясь, как хвост кометы, медленно возносящейся в черноту космоса; руки юноши вытянуты к свету, как руки ребенка, ведомого прозрачными одеяниями своей безумной матери-призрака.
Менеджер загремел ключами, как надзиратель в тюремном коридоре, послышался металлический лязг открываемой двери. Слепящий до боли искусственный свет прорезал темноту. В его вспышках юноша разглядел лестницу, по которой они поднимались, — она постепенно исчезала во тьме внизу, превращаясь в нечто, как оказалось — внутренности на стенах, похожие на вязкие плоды, выросшие в туннеле скотобойни. Влажные малиновые вены запеклись тонким слоем пыли, в котором плодились целые цивилизации пылевых вшей. Эти трубы расплетались вниз во тьму, как спиральные ленты времени, всасываемые неодолимой гравитацией черной дыры: они мерцали густыми тенями, обожженными сине-белым.
Менеджер распахнул перед юношей дверь в комнату. То был куб, пересеченный посредине дугой потолка, переходящего в стену, которая поднималась от пола, как внутренняя кривая яичной скорлупы — потолок/стена был изнанкой купола, который он видел с улицы. Окно было вырублено в стене, как квадрат, пересаженный в упругое мясо трупа в ходе какого-то эксперимента. При взгляде на него можно было заметить, насколько толста и прочна стена, точно вылепленная вручную из плоти-глины. Она была грубо оштукатурена и выкрашена блестящей розовой краской цвета влажных внутренних стенок влагалища, запаянных лаком табачного дегтя. Краска была нанесена поверх завитков волос, тараканов, клочьев сорванных старых плакатов, кнопок, гвоздей, крошечных кусочков вещества, похожего на остатки пищи из зубов и сотен нацарапанных на стене телефонных номеров, чернильные цифры которых растворялись в сморщившемся пигменте краски, подобно расплывшимся татуировкам.
Окно не пропускало света: изнутри оно было затянуто янтарной пленкой осевшего никотина, а снаружи покрыто слоем черного песка. Освещение достигалось за счет флуоресцентного приспособления вверху, что хаотически мерцало и потрескивало, как рандомизированный строб. Лампа висела низко под потолком на двух ржавых цепях. Пыль оседала на покрытые коркой табачного дегтя цепи, превращаясь в подобие меха. Кладбище высохших мух, похожих на изюм, хрупких и смятых, создавало впечатление готического пейзажа — кисейное одеяло пыли на лампе, от которого расползалась мгла.
Длинные ленты волокнистой пыли с прожилками никотинового нектара свисали вниз с лампы, как бахрома подводной флоры, раскачиваясь при малейшем движении в комнате. Сцена то погружалась во тьму, то вспыхивала светом, которым плевались флуоресцентные трубки. Стробоскопический эффект освещения в комнате укачивал, от него мутило, как ползающего на коленях в тошной дезориентации пьяницу. Жара в комнате была еще более затхлой и тяжелой, чем на лестнице, она словно достигала здесь предельной концентрации ожесточения, чтобы однажды вырваться, разбросав бетонные обломки, наружу, на свет бесплодного солнца, апофеозом тлеющего разложения выблевываясь в задыхающийся развал Лос-Анджелеса.
Менеджер стоял в дверях. Громила гнул шею у него за спиной. Юноша мерил шагами комнату, как заключенный. Менеджер повел рукой, как гид в Большом Каньоне, представляющий туристам величественный вид, расстилающийся впереди. Его рука была слишком велика в сравнении с телом: шутейный протез, изображающий руку чудовища, — а ногти были выкрашены черным и сверкали.
— Все это — ваше! Меня не волнует, живете вы здесь или нет, пока я об этом не знаю. Умывальник вон там, в углу. Горячей воды нет. Туалета здесь тоже нет, так что придется спускаться в вестибюль. Если вы не против, я возьму плату прямо сейчас. Ну?
— Я согла… согласен, — проговорил юноша, словно больной под анестезией, выбирающий себе скальпель из кучки на блюдечке, и вручил менеджеру горсть стодолларовых купюр, не считая.
«Хорошо быть дома», — думал он, сидя в углу на корточках, точно заключенный в тюремном дворе: вытянутые руки на коленях, кисти болтаются, как увядшие лепестки. Он видел вспышки света, будто последние кадры киноленты, отлетающей с катушки, — пока менеджер с громилой спускались по лестнице. Они топали, будто копытами, завывая хохотом и громко считая деньги, как две синие бороды, ведущие счет отрубленных голов.
Дни сгорали один за другим, как фосфор, в его черепе, обжигая стенку мембраны за его глазами ослепительно живыми картинами. Блистающие призраки крались за ним, кружась в кататонии, а потом