А надоедят черви, идут Финогеновы ловить лягушек.
Ловят и пускают в кадушку.
Кадушка — под желобом у дома. Наберут полную кадушку и за игру в лягушки: отрывают лапки у лягушек, выкалывают глаза, распарывают брюшко, чтобы кишки поглядеть. А лягушки квакают, захлебываясь, квакают во всю лягушиную глотку по-человечьи.
— Ай! нагрешники! — спохватывается Степанида, всю-то мне воду опоганили! — и долго возится с кадушкой, вылавливает левой рукой скользкие лягушиные внутренности и лапки.
От этих лягушек, — так были все уверены, — пальцы у Финогеновых обрастали за лето бородавками.
«Это от ихних соков поганых», — объясняла Прасковья, и бабушка, и Степанида, и даже Маша.
Зато какое удовольствие после каникул сводить бородавки! Пальцы мазали теплыми куриными кишками, кишки зарывались в землю, а когда кишки сгнивали в земле, бородавки пропадали.
Бросят Финогеновы лягушек, и на качели, качаться.
Выпачканные в навозе, липкие от раздавленных червей и распотрошенных лягушек, они качаются- подмахивают до замирания сердца, они взлетают за фонарь до маковки старой березы, — вот, вот перелетит доска за перекладину… А ведь этого им только и хочется, чтобы доска перелетела за перекладину. Накачавшись всласть, Финогеновы лазают по качельным канатам. Лазить по качельным канатам особенное удовольствие. И долго они лазают, жмурясь и вздрагивая от захватывающего чувства сжимать ногами упругую, щекочущую веревку. И, добираясь до самого края, вверху у колец задерживаются и висят, как маленькие обезьянки.
Вечереет. Вечер раскаляет за Боголюбовым монастырем закатные красные тучи, и черные длинные тени сонно проплывают по пруду. Начинается вечерняя игра.
Подымают Финогеновы свои знамена и хоругви шесты, овитые вверху разноцветными тряпками, и трогается крестный ход: избиение младенцев.
Сажей и кирпичом вымазаны лица и руки у хоругвеносцев.
Впереди всех Коля в белой простыне на длиннейших ходулях. А жертва — Машка Пашкова, девчонка, дочь слесаря, мечется и визжит.
— Машка Пашкова! Машка Пашкова! — сначала тихо, потом все громче, гнусаво, говорком, изводяще гнусаво поет хор, по пятам гоняясь за девочкой, пока она не выбьется из последних сил.
Затравленная Машка камушком влетает в каморку к отцу, бросается в колени к отцу, дрожит, как листик.
Отца Машки, Павла Пашкова, Финогеновы боялись. Трезвый он был не страшен, но когда наступал запой, в запое Павел Пашков свирепел. Бледный, словно мукою обсыпанный, с впалою грудью, задыхаясь, бегал слесарь с ножом по двору, искал зарезать огорелышевцев. И в такие дни Финогеновы обыкновенно прятались в самые засадные места, и только, когда Пашков, обессилев, с окровавленными руками, с слипшеюся прядью бурых волос на закопченной голове, валился где-нибудь у помойки, они выходили из своих потайных нор.
— Машка Пашкова, Машка Пашкова! — сначала тихо, потом все громче, гнусаво, говорком, изводяще гнусаво поет зловещий хор.
Сложат хоругви за террасу и в бабки играть. Финогеновы играют в бабки по-разному: в бабки-салки, в кон закон, в ездоки и в плоцки.
Вместо бабок иногда играли они в палочку-выручалочку, в казаки-разбойники или в мирную игру — в разносчиков, представляя старика разносчика Анисима, доставлявшего Финогеновым телятину белую, как писчая бумага, и раков, — Варенька только и ела раков.
И за бабками непременно подерутся. Да и как не подраться: тут каждый друг перед другом соперничает. Финогеновы лупили друг друга чем ни попало.
В Боголюбовом бьют часы восемь.
В сад выходит гулять Игнатий с книжкой и биноклем.
Хоронясь от Игнатия, чтобы не попасться ему на глаза, забираются Финогеновы под террасу и на корточках в темноте и сырости слушают рассказы Филиппка.
Филиппок начинает с своего хозяина-сапожника, рас-сказывает о мастерах сапожных и подмастерьях, потом переходит к сказке. И всегда рассказывает он одну и ту же сказку о семивинтовом зеркальце, — непечатная сказка, затейливая, запутанная, такая, забористая, и слушать ее, хоть сто раз прослушаешь, никогда не надоест. Другой Филиппок не знает.
Спадает жара. Убирается Филиппок восвояси. И выходит теплая, темная ночь, — темный ли саван на ней, черные ли кудри вьются? — она идет, теплая, темная ночь, в полыхающих слепых зарницах, в зорких звездочках, и замирает жизнь от Камушка до Чугунолитейного завода и от Колобовского сада до Синички.
Глава седьмая
Мертвая грамота
На Казанскую в ночь к Финогеновым вор залез, украсть ничего не украл, а шуму наделал много. Как мог проникнуть вор к Финогеновым, сказать мудрено. Внизу, во всех окнах и в зале, и в гостиной на лето вставлялись деревянные решетки, только одно окно в комнате Вареньки — в спальне, у киота, было без решетки, но зато оно и не выставлялось. Влез ли вор в форточку — форточку Варенька держала на ночь открытой, или, забравшись еще накануне под диван в гостиной и пролежав там весь вечер, ночью он вышел и прямо к Вареньке? Одни говорили, в форточку влез, другие, из-под дивана вылез, а кто был прав — и то и другое возможно. Один только Сёма-печник, работавший когда-то у Огорелышевых, юродивый, шатавшийся по околодку в своей шапке, сделанной из игрушечного барабана с бубенцами, головой своей барабаном потряхивал, не соглашаясь ни с теми, ни с другими: не принимал юродивый ни форточку, ни диван.
Сёма все бормотал о какой-то грамоте, о какой-то о мертвой грамоте, и больше от него нельзя было ничего добиться. И огорелышевские мудрецы вроде Душ к и-Анисьи, огорелышевской прачки, толковали и перетолковывали непонятные слова юродивого о мертвой грамоте. По их толкованию выходило так, что, хоть вор и был, но вор не настоящий, и приходил этот ненастоящий вор с грамотой, приносил вор мертвую грамоту — смертный приговор. Но кому приносил вор смертный приговор: всему ли белому огорелышевскому дому или только красному финогеновскому флигелю, самому ли Арсению или только Вареньке, об этом судить не брались, а юродивый все бормотал да головой своей барабаном потряхивал.
Ночью Варенька вдруг проснулась. Около ее кровати лицом к шифоньерке, где прятала она деньги, водку и шоколадные лепешки, стоял здоровый парень в красной кумачной рубахе. Красная кумачная рубаха от лампадки казалась страшно кровавой, и перепуганная Варенька, вскрикнув, схватила его за рубашку, но он рванулся, бросил на пол ключи и в дверь — в гостиную, с криком выскочила Варенька из комнаты в кухню, из кухни во двор, она кричала, что вор в красной рубахе, она кричала, чтобы держали вора в красной рубахе. Летом фабричные спали не в корпусах, а на дворе и всюду по двору пестрели их красные рубахи. На крик они повскакали, бросились ловить вора и со сна ловили друг друга.
Ночная тревога взбаламутила Финогеновых. Остаток ночи в доме никто не спал. А день начался жаркий и душный. Для Коли это был особенный день: Колю пороли. Еще накануне, поспорив из-за бабок, Коля хватил Петю свинчаткой по голове, да так, чуть голову не прошиб, а в Казанскую, копаясь с Женей в песке, тоже из-за чего-то повздорил, набрал песку пригоршню и бросил ему в глаза. А кроме того, помогая катать белье, так быстро стал вертеть колесо, что вместе с какой-то простыней между валиками попали и пальцы Пети. Пальцы защемило до черноты, а Петя повалился без памяти. Вот за все за это и решено было выпороть Колю. И взяли его обманом. Позвала Прасковья Колю в комнату Вареньки, будто новые штаны — померять. Обрадовался Коля — Коля большой щеголь, побежал он вприпрыжку, быстро стащил с себя старенькие заплатанные штанишки.
— Нагнись, девушка! — сказала Прасковья, став под киотом.