А петь так хочется: встал бы вот и громко-громко. Слезы подступают и идут, идут… Вдруг вспоминает о табакерке и наверх…
— Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось!
— Ах, Коко, Коко, — встречает бабушка, — а мне и невдомек. Все мышиные норки перебрала, думаю себе, не обронила ли грешным делом… Ну, merci тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная.
Часто Коля пользуется забывчивостью бабушки: возьмет вот так табакерку и спрячет, а сам ходит около, смотрит, как та томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и находит…
Возвращается в зал.
А там уж начали новую из новой, в первый раз принесенной, тетрадки: «Грустила зеленая ива, грустила Бог знает о чем…»
Коле стало жалко Палагею Семеновну.
— Операция! — вспоминается ему, — знать, кишка какая…
Молчавшая мать встала и быстро пошла в спальню…
Повторили. И еще раз повторили.
Палагея Семеновна собирается домой.
III
Вечер. Чуть внятны напевы ворчливого ветра.
Саша и Петя учат уроки. Скрипит перо. Мерное бормотанье.
Женя и Коля лежат с бабушкой, тут же лежит окотившаяся на днях Маруська с шестью котятками, и шелудивый Наумка.
— Бабушка, первый декабрь! Наумка именинник!
Бабушка гладит по брюшку кошку и творит молитву.
— Что ты, нагрешник: тварь — пар. А его, паскудника, надо политанью вымазать; истаскался весь шатамши.
Женя дремлет.
Котятки перебирают лапками, сосут.
Наумка запевает.
Начинается длинная сказка.
— Про Ивана-царевича? — перебивает Коля бабушкино «жил-был в тридевятом царстве, в подсолнушном государстве».
— Про него самого, душа моя, про царевича и серого волка.
И видится серый волк, видится так ясно волчья, шаршавая мордочка. Вот входит волк к Ивану- царевичу: весь хвост в жемчугах, улыбается, язык-то красный и острый страшно, глаза горят. «Ну, — говорит, — спас я тебя, выручил, — живи и царствуй; а наград твоих не нужно мне, пойду в дремучий лес». — «Спасибо, — отвечает Иван-царевич, — спасибо тебе, серый волк, вовек не забуду: не случись тебя, — лежать бы мне на сырой земле».
Мед вкусный-превкусный — соты-меды, а в рот не попало…
— Буду большим, — думает Коля, — богатырем стану.
Зажигается свечка.
Входят Саша и Петя. Уроков они не выучили, но тетрадки побросали в лысые ранцы, будто все в исправности.
На столе появляется старое евангелие в черном кожаном переплете с оборванными застежками.
— О страстях Господних!
Бабушка начинает нараспев, медленно…
— И поем Петра и оба сына Заведеева, начат скорбети и тужити.
Тогда глагола им Иисус: прискорбна есть душа моя до смерти: подождите зде и бдите со мною.
И пришед мало, паде на лице своем, моляся и глаголя: Отче мой, аще возможно есть, да мимоидет от мене чаша сия; обаче не якоже аз хощу, но якоже ты.
И помяну Петр глагол Иисуса, реченный ему, яко прежде даже петель не возгласит, три краты отвержешися мене: и изшед вон плакася горько.
Бабушка молитвенно замолкает. Присоседившиеся к ней мальчики замерли. Слышно баюканье ветра, и не потухает горькое слово. Горько так.
— Будь я Петром, никогда б не отрекся…
— Господи, если б Христос пришел…
— И поскорее бы Пасха…
— А там и распустят…
— Двенадцать евангелиев…
Женя прижимается к бабушке, тычется головой к коленям, а над ним шевелятся концы коричневого, горошком платка.
Стук-стук в окно.
— Ангел!
Пропели, никто не трогается с места.
А отчего звезды падают? — спрашивает Коля.
Ангелы незримые… ангелы падшие… — и вдруг бабушка оживляется: — Саня, — умиленно говорит она, — душа моя, принеси и почитай моего любимого Пушкина. Что-нибудь чудесное…
Саша приносит изодранную «Капитанскую дочку», откашливается и начинает.
Под конец, на месте: «Прощайте, Марья Ивановна! — Прощайте, Петр Андреевич!» — бабушка с Петей тихонько плачут.
В прошлую субботу за всенощной Петя подбросил Варечке записку, на которой стояло его собственное стихотворение: