отсалютовал и заговорил резким голосом, то и дело срывавшимся на фальцет:
- Божественный Цезарь, какие будут приказания страже?
- А, это ты, Кассий Херея? Когда ты, наконец, перестанешь говорить этим бабьим голосом? Нет, ты не трибун, у тебя даже бороды нет. Впредь называй себя так: Приап! [131] Или еще лучше: бабий трибун! [IV]
Он грубо расхохотался и, повернувшись к Херее спиной, за которой мелькнуло покрасневшее лицо испуганного Луция Хереи, пошел в триклиний. Кассий Херея вздрогнул и на мгновение замер, словно на него вдруг вылили ведро помоев. Его лицо смертельно побледнело, но он сдержал себя и, еще раз по-военному поприветствовал удалявшегося Калигулу, не спеша повернулся, а затем ровным шагом вышел из триклиния. Только покинув дворец, трибун позволил себе вздохнуть полной грудью. Стоя на ступеньках, он до боли сжал правый кулак и, поднеся ко рту, вцепился в него зубами.
- Ах! Во имя Марса Мстителя! - прошептал он, дрожа всем телом, - ты еще увидишь, какой я бабий трибун!
Думая о том, как отомстить обидчику, он спустился по лестнице и пошел к лагерю преторианцев.
Ужин был роскошен: императорской казне пришлось потратить на него годовой доход от трех римских провинций. Тем не менее в начале двенадцатого часа Мессалина пожаловалась на сильную головную боль и, приложив немало сил, вывела из-за стола своего супруга, уже успевшего напиться.
- Пожалуй, у моего дяди голова болит еще больше, чем у тебя, - с усмешкой заметил Калигула.
Все, включая Клавдия, расхохотались над грубой шуткой императора. Смолчал только Калисто, который почувствовал, что прозвучавшие слова задевают честь и достоинство его избранницы.
Мессалина покраснела, но тут же справилась с собой и, маскируя ярость принужденной улыбкой, беззаботно ответила:
- Увы, я думаю, что подобным недугом в Риме сейчас страдают все отцы семейств.
- Исключая меня, - язвительно добавил Калигула.
- Может быть, - не успокаивалась Мессалина.
- Без «может быть», тетушка, - грозно протянул император.
- Но, уверяю вас, у меня вовсе не болит голова, - вдруг попытался вставить слово Клавдий.
Все гости дружно рассмеялись над его безуспешными стараниями выглядеть трезвым.
- А также без обид, тетушка Мессалина, - сказал Калигула. Ненароком опрокинув свое ложе, он поднялся на ноги, чтобы поцеловать руку Клавдиевой жены.
- Ну что ты! - ответила она, уже полностью овладев собой и улыбаясь самой обворожительной из своих улыбок. - Обиды между нами? Неужели ты подумал, что я могу обидеться на божественного Августа, своего повелителя?
И, коснувшись рукой его плеча, добавила:
- Ты не будешь против, если я поцелую Ливию Августу?
- Прошу тебя, ты доставишь удовольствие и мне, и ей.
Увидев приближающуюся к ней Мессалину, юная императрица встала и, искренне тронутая, простодушно пошла ей навстречу.
- Итак, Августа, со вчерашнего вечера ты стала моей племянницей! - произнесла Мессалина, ласково взяв ее за руки.
- Да, и наше родство я сочту за огромную удачу, особенно если ты хоть немного полюбишь меня.
- Я тебя люблю, и всегда буду любить тебя.
С этими словами Мессалина поцеловала Ливию в губы, а та от чистого сердца обняла свою новую тетю. И Клавдий с супругой покинули триклиний дворца. На улице полусонный историк этрусков пробормотал:
- До чего же странный у меня пле… племянник… этот божественный Цезарь! Он заставляет меня жаловаться на головную боль, когда, во имя Геркулеса, у меня ничего не болит!
- Твой племянник подлец, - тихо, но твердо произнесла Мессалина. - Если бы не добродетели его матери, Августы, то я бы подумала, что он не сын Германика.
- Как ты смеешь! - охваченный гневом и страхом, вскричал Клавдий. С силой сжав локоть супруги, он жалобно прошептал:
- Ты вынуждаешь меня донести на тебя!
- Ах так? Ну, давай! Ничтожный трус! Ты же сам во всем виноват!
- Я виноват? - растерянно переспросил Клавдий.
- Да, виноват, виноват, виноват! - несколько раз глухо повторила Мессалина и, помолчав, добавила:
- Ох, если бы я была мужчиной! Если бы я была братом Германика, клянусь тебе, бессильное ничтожество, что сейчас в моей руке был бы скипетр всего мира.
- Боги! Опять ты за свое! Что со мной будет? - оглядевшись, вздохнул Клавдий.
К счастью для него, дворец Августа был уже близко. Придя домой, Мессалина не стала слушать ни упреков, ни извинений Клавдия. Она сразу пошла в свои покои и заперлась изнутри. Клавдий уставился на дверь, которая захлопнулась за его супругой, и, почесав затылок, пробормотал:
- Ну, что ты будешь делать! Просто никому невозможно угодить!
Он позвал раба и с его помощью стал осторожно пробираться в спальни, бурча себе под нос:
- Не женщина, а фурия! Бешеная какая-то… О боги, что она со мной делает!
Время уже близилось к полуночи, когда он скрылся в своих апартаментах. А через полчаса дверь в комнату его супруги приоткрылась, и оттуда выскользнула Мессалина. Осторожно ступая по перистилию [132], она неслышно вышла из дома. В саду дул слабый ветерок, едва теребивший полы ее выцветшей голубой накидки. На индиговом куполе неба звезды блестели, словно серебряные головки воткнутых в него булавок. Стояла тишина, нарушаемая только пением сверчка да журчанием воды, льющейся из клювов мраморных лебедей в фонтане, который белел неподалеку. Мессалина направилась к воротам, где ее давно поджидал Калисто. Она протянула руку и после того, как юноша пылко, но безмолвно поцеловал ее, повела его в беседку, увитую плющом и вьюнками. Там Мессалина устроилась на одной из деревянных скамеек и чуть слышно произнесла:
- Садись, Калисто, и веди себя спокойно.
Однако либертин будто и не слышал слов Мессалины. Неподвижно стоя в двух шагах от нее, он был настолько погружен в себя, что, казалось, не различал ни фигуры своей возлюбленной, скрытой густыми сумерками, ни звука ее голоса. Тем не менее он всем телом ощущал ее присутствие, и оно приводило его в дрожь. Мысли отказывались служить ему. Он знал только то, что чувство, зародившееся в нем на празднике в Поццуоли, превратилось в неистовую, безумную страсть.
Эта женщина полностью покорила все его существо: в Рим он вернулся человеком, который не принадлежал себе. Все его желания, чувства и помыслы теперь находились под беспредельным влиянием Мессалины. Не было ничего, на что он не решился бы ради нее: он отказался бы от свободы, которой еще недавно дорожил больше всего на свете, и вновь стал бы рабом, он превратился бы в презренного сводника, в предателя, убийцу, без единого упрека пошел бы провожать ее на свидание с другим, не задумываясь, лишил бы себя жизни. И все это он сделал бы по первому ее требованию.
Калисто понимал и всю безнадежность своей любви, и ту безвозвратность, с которой он терял право распоряжаться собой. Это приводило его в отчаяние, но в то же время давало ему какое-то острое, болезненное наслаждение. Молча замерев перед ней, он благославлял судьбу за то, что она позволила ему быть рядом с этой умопомрачительно красивой матроной, вдыхать запах ее духов и, наполняя им легкие, упиваться каждым мгновением головокружительного ощущения ее близости. Его безмолвное оцепенение продолжалось довольно долго. Наконец Мессалина тихо спросила:
- Ну, Калисто, о чем ты задумался?
Словно очнувшись от звука ее голоса, юноша бросился на землю перед ней и, не говоря ни слова, принялся пылко целовать ее котурны и края одежды.
- Ох… Ради милости всех богов, успокойся, мой прелестный Калисто. Не надо. Прошу тебя, - слабо прошептала Мессалина, начинавшая бояться, что ее собственные чувства могут возобладать над рассудком.
Однако Калисто продолжал целовать ее руки и тело, пока, все больше ободряясь тем, что Мессалина не оказывала ему никакого сопротивления, не прильнул своими горячими губами к ее влажным губам. Они