наставнице – дозволено быть откровенной с развитой не по годам девочкой, шокирующей родителей вопросами о некрофилии и «золотом дожде»? Главным принципом должна стать честность. Если вообще возможно соблюдать этот принцип, излагая чью-либо историю. Однако от тебя вовсе не ожидают, что ты расскажешь о себе
Наставница Джесси рассматривает себя в зеркале, пытаясь найти наиболее правдивое отражение. В конце концов, память – это кривое зеркало. Что сказало это животное? «Не затуманивай стекло».
Кончиком языка касаешься своего отражения в зеркале. Не допуская затуманивания стекла. Одновременно поднимаешь правое бедро (так, чтобы его внутренняя сторона оказалась параллельна самому туалетному столику), отводя голень вбок и пронзая ступней воздух. Сохранять такое положение в высшей степени неудобно и довольно болезненно из-за натянутого сухожилия у коленного сустава.
– Та-та-та, бестолковая ты девка, из-за тебя все зеркало запотело! – Малькольм, появившийся у нее за спиной с тряпкой и аэрозолем, оттаскивает ее от зеркала. – Слезай, я протру стекло.
Освобождаешь место у туалетного столика, в то время как Малькольм приступает к чистке зеркала. Складываешь руки на груди и скрещиваешь ноги в лодыжках – уступка благопристойности. Тряпка в руке Малькольма протестующе скрипит при энергичном трении о стекло.
– Ну вот. Больше не дыши на него.
– Я постараюсь вовсе не дышать.
Он дергает резинку пояса, на которой держатся подвязки; резинка больно хлопает ее по ягодице.
– Возвращайся на прежнее место и следи, чтобы зеркало было
Серьезно подумываешь о том, чтобы вернуть Малькольму его деньги. Затем снова размышляешь о Франции и Дордони. В заключение решаешь возмутиться:
– Здесь холодно.
– Жалуйся в свой долбаный профсоюз.
Белые чулки, подвязки, белые туфли на высоких шпильках. Нейлоновая ткань слегка цепляется за неровности красного дерева, когда она вздергивает ногу вверх и ерзает по столику, выбирая наиболее удобное положение для ягодиц. Но только после того как она прикоснется кончиком языка к своему зеркальному отражению, послышится щелчок затвора автоматизированной камеры Малькольма. Резкая боль в сухожилии заставляет ее подтянуть колено обратно.
Малькольм снова высовывается из-за своей камеры.
– Да нет же, тупица неотесанная, ты должна оставаться
В очередной раз вынужденная слезть на пол, повернувшись к нему лицом, она роняет руки вдоль тела.
– Да, по-моему, я улавливаю «концепцию». Вряд ли мне потребуется ученая степень доктора философии Кембриджского университета для постижения – в общих чертах – этой вшивой концепции, которая сводится к тому, чтобы продемонстрировать тебе мою промежность.
Для Малькольма более привычно распекать свои модели за их явное невежество или тупость. Кое-кто из них даже огрызается в ответ, но немногие решаются предположить, что дефицит интеллекта – скорее на его стороне камеры.
Воздев руки, начисто отбросив фальшивый выговор уличного торговца, на этот раз он являет собой образчик елейного обаяния Чартерхауса [17].
– Просто ты не расслабилась как следует, дорогая. Давай-ка посмотрим, не найдется ли у меня что- нибудь подходящее.
Он копается в выдвижном ящике комода на другом конце студии, извлекает из маленького пластмассового саше пудреницу с зеркальцем и выкладывает две дорожки кокаина. Оставляет саше открытым на столе. Она дала себе зарок избегать этого, но, когда Малькольм сворачивает трубочкой десятифунтовую банкноту и втягивает носом белый порошок с зеркальца, она понимает, что капитулирует в ближайшие полчаса. Жадно подрагивающие ресницы Малькольма, когда она принимает от него предложенную пудреницу. Удерживает свернутую банкноту над порошком, поймав в зеркальце пудреницы собственный глаз, загоревшийся возбуждением. Фиолетовый дождь, пока еще не исчезнувший из ее зрения. Щурится, вдыхает кокаин. Мерцающие фиолетовые искры разлетаются, как потревоженный вьюгой сугроб. Теперь, при раздражающе резком студийном освещении, ее глаз кажется желтушно-желтым и к тому же с красным ободком вокруг зрачка – глаз, который видел слишком много. Глаз совы.
Глубокие вздохи. Снова взбирается на туалетный столик. Когда же кончик ее языка слегка касается своего отражения, она думает о Франции, о Дордони, и в зеркале, чуть-чуть запотевающем вопреки ее стараниям задержать дыхание, за мерцающей лиловой пеленой она видит себя одиннадцатилетней девочкой. Вот сад, а вот сливовое дерево, гнущееся под тяжестью плодов, здесь и самая настоящая голубятня. Пока голуби вспархивают, и садятся, и перелетают с места на место, с их перьев осыпается белая пыль, похожая на кокаин. Сад залит странным золотистым светом, проникающим туда лишь в то время, когда солнце выжжет туман, и более того – исходящим от людей вокруг нее, словно каждого специально подсвечивают из-за спины, как во время фотосъемки. Мать. Отец. Мелани. Все играют в этом библейском сиянии.
Итак, Мелани стоит на голове, позади нее – сливовое дерево, в ветвях его запуталось пульсирующее желтое солнце. Кузина Мелани, двумя годами старше ее, резвая и красивая Мелани, с ногами, разведенными в виде широкой римской пятерки (или буквы V), показывает акробатический номер, играя со сливовым деревом и золотым солнечным диском, удерживая их в равновесии у себя между щиколотками или жонглируя ими не хуже заправской циркачки; ее голубая хлопчатая юбка, сбившаяся и болтающаяся на животе, так что видны трикотажные панталоны. Созерцающий папа. Мама, созерцающая папу, который созерцает.
Сливовое дерево! Свежие плоды, опадающие каждый день. Папа говорит, нам можно их есть, некоторые такие разбухшие, налитые и увесистые, что под действием собственной тяжести впитываются спекшейся до каменной твердости почвой; при ударе о землю плоды лопаются, пятная все вокруг брызгами красного сока и растекшейся мякотью. Словно ежедневный ритуал кровопускания, создающий в воздухе запах брожения.