в глаза не видали.
— Так как же вы его браните, а сами-то и не видали.
— Да и черта никто не видел, однако ж поделом ему достается. А тут-с разницы никакой. [63, л. 11– 12.]
В Петербурге, в Гостинном дворе, купцы и сидельцы перебегали из лавки в лавку, поздравляли друг друга и толковали по-своему.
— Что это вздумалось государю? — спросил кто-то из них.
— Простое дело, — отвечал другой. — Времена плохие. Военные дела наши дурно идут. Россия- матушка приуныла. Государь задумался, что тут делать. Чем мне ее, голубушку, развеселить и утешить? Дай прогоню Клейнмихеля… [63, л. 12.]
— В этом или том пункте парижских конференций, — сказал кто-то, — должно (найтись?) что-нибудь вредоносное для России.
— Само собою разумеется. Союзники в этом пункте требуют уничтожения в России тарифа и восстановления Клейнмихеля… [63, л. 12.]
— Как это тебе никогда не вздумалось жениться? — спрашивал посланника Шредера император Николай в один из проездов своих через Дрезден.
— А потому, — отвечал он, — что я никогда не мог бы дозволить себе ослушаться Вашего Величества.
— Как же так?
— Ваше Величество строго запрещаете азартные игры, а из всех азартных игр женитьба самая азартная. [29, с. 499.]
Недавно государь приказал князю Волконскому принести к нему из кабинета самую дорогую табакерку. Дороже не нашлось, как в 9000 руб. Князь Волконский принес табакерку. Государю показалась она довольно бедна. «Дороже нет», — отвечал Волконский. «Если так, делать нечего, отвечал государь, — я хотел тебе сделать подарок, возьми ее себе». Вообразите себе рожу старого скряги. [81, с. 336.]
Именины государя. (…) Дамы представлялись в русском платье. На это некоторые смотрят как на торжество. Скобелев безрукий сказал кн. В-ой: я отдал бы последние три пальца для такого торжества! В. сначала не могла его понять. [81, с. 317.]
…Второй «знаменитый» путешественник был тоже в некотором смысле «Промифей наших дней», только что он свет крал не у Юпитера, а у людей. Этот Промифей, воспетый не Глинкою, а самим Пушкиным в послании к Лукуллу, был министр народного просвещения С. С. (еще не граф) Уваров. Он удивлял нас своим многоязычием и разнообразием всякой всячины, которую знал; настоящий сиделец за прилавком просвещения, он берег в памяти образчики всех наук, их казовые концы или, лучше, начала. При Александре он писал либеральные брошюрки по-французски, потом переписывался с Гете по-немецки о греческих предметах. Сделавшись министром, он толковал о славянской поэзии IV столетия, на что Каченовский ему заметил, что тогда впору было с медведями сражаться нашим праотцам, а не то что песнопеть о самофракийских богах и самодержавном милосердии. Вроде патента он носил в кармане письмо от Гете, в котором Гете ему сделал прекурьезный комплимент, говоря: «Напрасно извиняетесь вы в вашем слоге: вы достигли до того, до чего я не мог достигнуть, — вы забыли немецкую грамматику». [33, с. 126.]
Независимо от душевных недостатков (Я. И.) Ростовцев был еще и заика. Это послужило поводом к забавным столкновениям. Однажды отец пришел просить о помещении сына в корпус. На беду, он был также заика. Выходит Р(остовцев) прямо к нему: «Что…о Ва…ам угодно?» Тот страшно обиделся. Заикнулся, кривился, кривился, покраснел как рак, наконец выстрелил — «Ничего!» и вышел в бешенстве из комнаты.
В другой раз служащий по армейскому просвещению офицер пришел просить о награждении, но Р (остовцев) не находил возможным исполнить его желание.
— Нет, почтеннейший! Этого нельзя! Государь не согласится.
— Помилуйте, Ваше Превосходительство. Вам стоит только заикнуться…
— Пошел вон! — загремел Ростовцев в бешенстве. [63, л. 98.]
Выходя из театра после представления новой русской комедии, чуть ли не Загоскина, в которой табакерка играла важную роль, Блудов сказал: «В этой комедии более табаку, нежели соли». [29, с. 53.]
Ему же однажды передали, что какой-то сановник худо о нем отзывался, говоря, что он при случае готов продать Россию. «Скажите ему, что если бы вся Россия исключительно была наполнена людьми на него похожими, я не только продал, но и даром отдал бы ее». [29, с. 53.]
Высокомерие Барятинского — более чем высокомерие, чванливость — не имело границ; в другом человеке, имевшем более обширное влияние не только на дела русские, но и на политику всего мира и занимавшем еще большее положение в свете, чем Барятинский, — в канцлере князе Александре Михайловиче Горчакове это чувство было развито до мелочности, до последних пределов. Однажды, во время последней Турецкой войны, в Бухаресте, я зашел к нему вечером: разговор коснулся бывшей в течение дня духовной процессии, причем канцлер заметил, что митрополит приказал шествию пройти мимо дома, занимаемого князем, и остановить на время перед ним раку, вмещавшую в себе мощи блаженного Димитрия.
— Ваша Светлость! — невольно вскрикнул я. — Так уж не вы к мощам, а мощи к вам прикладываются!.. [124, с. 564.]
Граф Канкрин говорил: порицают такого-то, что встречаешь его на всех обедах, балах, спектаклях, так что мало времени ему заниматься делами. А я скажу: слава Богу! Другого хвалят: вот настоящий государственный человек, нигде не встретите его, целый день сидит он в кабинете, занимается бумагами. А я скажу: избави Бог! [29, с. 183.]
Когда в Государственном совете читали проект учреждения министерства государственных имуществ, кн(язь) Меншиков, выслушав заключение, в котором гр(аф) Киселев красноречиво изобразил блистательную будущность, строгий порядок и совершенное благосостояние государственных имуществ, и желая подразнить министра финансов, у которого отняли этот департамент, встал и, подойдя к графу Канкрину, сказал ему тихо: «Граф! То-то будет теперь чудесно. Как вы думаете?»
— Ваша Светлость! — отвечал Канкрин. — Время покажет. А по-моему, дело другое щупать, дело другое… [63, л. 112.]
Докладчик. Такой-то чиновник просит о дозволении ему вступить в законный брак.