— Прошло время клясться именем Родины, настало время умереть за нее…
Вошел командарм, и все расступились, выстроились вдоль стен. Следом вошли члены Военного совета — Чухнов и Кузнецов.
Минуту Петров молча оглядывал собравшихся командиров. Вот они, друзья и соратники, разделившие с ним великую страду севастопольскую и готовые разделить, если придется, последние патроны, — генералы Новиков, Коломиец, полковники Капитохин, Скутельник, Ласкин. Не все, кого вызывали, прибыли на совещание, и Петрову, как тогда, восемь месяцев назад, в Экибаше, захотелось сказать: «Раз не прибыли, значит, не смогли». Не сказал, не до того было, чтобы травить душу воспоминаниями. Но сам не мог избавиться от мыслей об Экибаше, и когда начал говорить, обрисовывая общую обстановку, все думал о том первом совещании, определившем поворот армии к Севастополю и по существу, всю его героическую эпопею. Прав ли был тогда, поворачивая армию на восток? Ведь, в конечном счете, Севастополь удержать не удается?… Мысль эта тенью прошла и пропала. Прав ли боец, бросающийся с гранатами под танк? Прав ли комиссар, встающий под пулями в рост, чтобы увлечь роту в атаку? Прав ли командир, вызывающий огонь на себя, чтобы уничтожить врагов, окруживших НП?… У человека, защищающего родину, одна цель — уничтожить врага. Даже если цена — собственная жизнь… Кто соразмерит все взаимосвязи войны? Может, наша победа под Москвой удалась потому, что у Гитлера не хватило армии Манштейна, застрявшей под Севастополем? Может, не будь Севастополя, немцы, форсировав Керченский пролив, уже маршировали бы на Кавказ?…
— Прошу коротко доложить о состоянии ваших соединений, — сказал Петров.
Ни карт, ни схем в помещении не было, но это никого не смутило: каждый знал свои рубежи до последнего камня, свои возможности — до последнего человека. Петров слушал, опустив голову, оттягивая рукой правую портупею, как ремень винтовки. Два ордена взблескивали над левым карманом гимнастерки, на петлицах туго застегнутого воротника светлело по две генеральские звездочки. Лицо его все более мрачнело, и командиры, наблюдавшие за ним, понимали: у командарма до этого совещания тоже были более оптимистичные представления о состоянии войск.
Никто ни словом не обмолвился о том, что было у всех на уме. Приказа на оставление позиций не поступало, и значит завтра, как и вчера, как и каждый день до этого, надо драться. И значит, думать надо об организации обороны, а не об эвакуации. И все они спокойно, почти буднично, обсуждали сложившееся положение. Впрочем, может ли военный человек в любой, даже самой невыгодной, ситуации позволить себе панические настроения?!
Взял слово член Военного совета Чухнов, заговорил о передовой роли коммунистов и комсомольцев в деле поддержания боевого духа и веры в победу, но скоро свернул свою речь: время ли для обычных призывов?!
— Военный совет убежден, что Верховное Главнокомандование примет все меры, чтобы нас эвакуировать и не оставить в беде, — сказал Петров. — А мы будем до конца выполнять свой долг перед Родиной. Необходимо драться, пока есть чем, держать в кулаке наличные силы и в то же время быть готовыми разбить людей на небольшие группы, чтобы пробиваться туда, куда будет указано, или по обстановке…
И хоть в словах командарма было явное противоречие, никто ни о чем не спросил. Каждый понимал: если всегда четко выражающий свои мысли командарм так неопределенен, значит, сам он ничего не знает и говорит о вероятной эвакуации, о возможных прорывах в горы к партизанам (а куда еще прорываться) лишь для того, чтобы в последних боях не унижало людей чувство беспомощности.
На пороге обнялись. Каждый с каждым. Простились по-людски. Время перевалило за полночь. Время отсчитывало часы уже очередного дня обороны — 29 июня. Тишина стояла над Севастопольскими рубежами, какой давно не было. Мертвая, угрожающая тишина.
В это самое время радио уносило в Москву очередное боевое донесение адмирала Октябрьского, изложенное не более тревожными, чем всегда, словами: «противник пытается проникнуть», «группы противника отброшены», «противник продолжает попытки»…
Пройдет менее двух часов и противник, изменив своему правилу не предпринимать решительных действий ночью, обрушит на севастопольские рубежи всю мощь своей многочисленной артиллерии и авиации, перейдет в наступление по всему фронту, под прикрытием дымовой завесы форсирует Северную бухту, поставив остатки войск СОРа в совершенно безнадежное положение.
Вечером того же дня боевые донесения зазвучат совсем иначе: «Все дороги находятся под непрерывным огнем и бомбежками. Погода — штиль. Во всем районе стоит сплошной столб пыли, ничего не видно». «Положение Севастополя тяжелое. Возможен прорыв в город и бухту ночью или на рассвете.»
А на утро следующего дня адмирал Октябрьский попросит разрешения эвакуировать из Севастополя на Кавказ ответственных работников, командиров.
Но в начале той тихой ночи на 29 июня никто во всем Севастопольском оборонительном районе не мог предполагать, что обещает очередной день. Командиры, вернувшиеся с совещания в штабе армии на свои КП, занимались неотложными делами, пытаясь разрешить неразрешимое. Бойцы приводили в порядок свои позиции или мертвецки спали, сваленные безмерной усталостью. Каждый знал, что может умереть завтра, но никто еще не верил, что Севастополь падет.
XIV
Лейтенант Кубанский не плакал, заряжая последним снарядом последнюю свою гаубицу. Заплакал бы, да не было слез, — все выгорело, иссохло в душе. Зачерпнул горсть камней и песку, пересиливая себя, ссыпал их в ствол.
Вот и все. Было четыре орудия, не стало ни одного. Первое потерял еще зимой, по чьей-то халатности. Комиссия высказала предположение, что в ствол попал кусок маскировочной сетки. Виноватых не нашлось, а это значит, что виноват он, командир батареи. Вторая гаубица была разбита в мае случайной бомбой. Но поскольку на войне случайностей не бывает, то командир дивизиона винил опять-таки комбата: не обеспечил надежную маскировку. Третью гаубицу, которую еще можно было исправить, взорвал набежавший морячок. Сам того не ведая, он спас от позора командира батареи. Это же хоть застрелись, если бы орудие захватили враги.
Но не думал, не гадал лейтенант Кубанский, что последнее орудие ему придется взрывать самому, вот этими вот руками…
Еще и не рассвело, а канонада гремела по всему фронту. Бой шел, казалось, повсюду, и что особенно пугало, — глубоко в тылу, по всему южному берегу бухты. Северный ветер гнал через бухту плотную дымовую завесу, и там, в дыму, в сплошном гуле, грохоте и вое, происходило что-то страшное. Не было сомнений: немцы высаживают десант. Огненные вспышки разрывов, свет множества ракет не пробивали плотную пелену пыли и дыма, и ничего вокруг не было видно.
Странное чувство было у Кубанского, пока он готовил гаубицу к взрыву, — будто все это сон, нереальность. Зимой, помнится, было наваждение, когда зачитался сказками Гофмана. Тогда все быстро встало на свои места: выяснилось, что приказ на беспокоящий огонь получила также батарея, стоявшая в створе, и он выстрел чужого орудия принял за свой. И теперь казалось, что все скоро прояснится, — и пыль рассеется, и отпадет надобность уничтожать последнее орудие батареи. Ему казалось, что делает все медленно, хотя на самом деле очень он торопился, боясь не успеть. Несколько танков прошли уже мимо, в дыму и пыли, не заметив одинокую гаубицу. Стрелять ему было нечем, и ни одной противотанковой гранаты или хотя бы бутылки с горючей жидкостью. Стараясь не смотреть на обреченное орудие, он а [рыгнул в щель, дернул за шпур и, не оглядываясь, побежал прочь.
Несколько человек, оставшихся от всей батареи, мельтешили впереди, и он, никому не доверивший подрыв орудия и потому отставший, бросился догонять их. И словно споткнулся, увидев странную картину: боец, выбросив из противотанкового ружья затвор, словно дубиной бил длинным стволом о землю, стараясь согнуть его.
— Что делаешь, мерзавец?! — забыв о только что взорванной гаубице заорал Кубанский.