любезнее и фимиама благовоннее, как ежели кто начнет ему исчислять его недостатки. Издали это кажется парадоксом, но в сущности чрезвычайно натурально. Самолюбивый человек любит свои недостатки, или, лучше сказать, свое самолюбие, паче всего на свете; он им тешится, как ребенок, потому что считает себя высшим организмом, которого прихоти и даже пороки должны иметь особый, непонятный для простого глаза, смысл. А если это лицо, к несчастию почти всегда обладающее некоторым внешним блеском, попадет в такую среду, в которой всякий его каприз служит предметом удивления и всякое движение законом, то деспотизму его нет пределов, и носится он с своим высокоумием до тех пор, пока наконец не наскучит своими притязаниями и этой непривередливой толпе, которая долго и терпеливо кадила ему. А последнее нередко случается, потому что самолюбивый человек до того опьяняется, что теряет чувство меры и такта и не удостоивает заметить, что вокруг него происходит беспрестанное изменение…

Я полагаю теперь, что и я, как самолюбивый человек, понося себя вчера столь гнусным образом, хотел себя до крайности разутешить, и наговорил тысячу грубостей, которых тайный смысл заключал в себе тысячу любезнейших вещей. А в сущности я ведь предобрейшее создание, всем увлекающееся, но довольно самолюбивое, и если бы не это последнее качество, то мог бы быть в обществе очень любезным кавалером. Напустил я на себя некую дурь, будто бы я и лучше, и чище всех, и эта дурь поддержана во мне приездом в Крутые горы, потому что в сем городе действительно преизобилуют животные нечистые; она награждена довольно сильным щелчком в последних моих любовных похождениях, а так как самая эта любовь была результатом единственно одного лишь самолюбия, которое стремилось непременно овладеть тем, что составляло для всех предмет зависти и домогательства, а не искренней потребности любить, то весьма натурально, что самое мое самолюбие заставило меня отказаться от дальнейших преследований, как скоро цель была достигнута… хотя и насильственно.

Вот вам то-то и всё-то, как говорит один мой приятель из немцев, в особенности страдающий при употреблении частицы не и потому говорящий: «хотите ли не выпить водки?»

Когда я ехал в Крутые горы, мне казалось, что и мне суждено принести хоть частичку той пользы, которую каждый гражданин должен положить на алтарь отечества. Мне мечталось, что и в самой случайности, которая бросила меня в этот <край>, скрывается особое предопределение. Конечно, все это высокоумие детски незрело и отчасти даже претенциозно, но много в нем свежести и чистоты, много жажды добра и истины — а потому я с какою-то сладкою грустью вспоминаю о том, с каким рвением, с какою горячностью принялся я за святое дело службы! И между тем, что я сделал, какие подвиги совершил?

О, провинция! ты растлеваешь людей, ты истребляешь всякую самодеятельность ума, охлаждаешь порывы сердца, уничтожаешь всё, даже самую способность желать. Ибо можно ли назвать желаниями те мелкие вожделения, исключительно направленные к матерьяльной стороне жизни, к доставлению себе таких удобств, которые имеют преимущественно то неоцененное достоинство, что устраняют всякую возможность тревог души и сердца? Какая возможность развиваться, когда горизонт мышления так обидно суживается, какая возможность мыслить, когда нет ничего вызывающего мысль!

Должно думать, что именно эта самая легкость приобретения матерьяльных удобств и свойство человеческой натуры успокоиваться на том, что без труда достается, и составляет ту причину, по которой в провинции без усилий мирятся с посредственностью люди, когда-то взыскательные. Когда человек испытывает матерьяльную нужду, когда, вместе с тем, все вокруг него свидетельствует о благах жизни и призывает к ней, тогда нет возможности не пробудиться даже самой сонной натуре. Воображение работает, самолюбие страждет, зависть в сердце кипит, и вот совершаются те подвиги ума и воли человеческой, которым мы дивимся. Что нужды, что подготовительные работы к ним смочены слезами и кровавым потом, что нужды, что, быть может, не одно проклятие сорвалось с уст труженика, что горьки были его искания, горьки неудачи, горьки обманутые надежды: он жил в это время, хотя и страдал, он ощущал себя человеком…

Нет, жалко, поистине жалко положение молодого человека, заброшенного в провинцию! Незаметно, мало-помалу, погружается он в тину мелочей и, увлекаясь легкостью этой жизни, у которой нет ни прошедшего, ни будущего, сам делается молчаливым поборником ее. А там подкрадется матушка-лень, которая так крепко сожмет в своих объятиях новобранца, что и очнуться некогда. Посмотришь кругом: ведь живут же люди, и живут весело, и станешь сам жить весело. Там еще заведется какая-нибудь интрижка, а за нею — неизбежные сцены ревности, сцены примирения, а иногда и озлобления… право, втянешься так, что любо-дорого смотреть…

Нет, скверно жить в провинции!

Примечания

Губернские очерки

I

«Губернские очерки», появлявшиеся в печати отдельными рассказами и сценами в 1856–1857 гг., составили первое по времени крупное произведение Салтыкова. Возникновение замысла «Губернских очерков» и работа над ними относятся ко времени возвращения писателя из Вятки, куда он был сослан Николаем I в 1848 г.

Салтыков вернулся в Петербург в начале 1856 г., незадолго до Парижского мира. Этим миром закончилась Крымская война, в которой «царизм, — по словам Ф. Энгельса, — потерпел жалкое крушение»[187]. В этих условиях само правительство не считало ни возможным, ни целесообразным сохранение в полной неприкосновенности существующего порядка вещей. На очередь стала ликвидация крепостного права — коренного социального зла старой России, которое камнем лежало на пути прогрессивного решения всех основных задач, стоявших перед страной.

Начавшийся исторический перелом, с одной стороны, отозвался в жизни русского общества «небывалым отрезвлением», потребностью критически взглянуть на свое прошлое и настоящее, а с другой стороны, вызвал волну оптимистических ожиданий, связанных с появившейся надеждой принять активное участие в «делании» истории.

В этой обстановке и возникли «Губернские очерки» — одно из этапных произведений русской литературы. «Помним мы появление г-на Щедрина в «Русском вестнике», — писал в 1861 г. Достоевский. — О, тогда было такое радостное, полное надежд время! Ведь выбрал же г. Щедрин минутку, когда явиться…»[188] Этой «минуткой» оказалось действительно необыкновенное в русской литературе и общественной жизни двухлетие 1856–1857 гг. когда вместе с «Губернскими очерками» появились «Севастопольские рассказы» Толстого и «Рудин» Тургенева, «Семейная хроника» Аксакова и «Доходное место» Островского, «Переселенцы» Григоровича и «Свадьба Кречинского» Сухово-Кобылина; когда вышла в свет первая книга стихотворений Некрасова и «обожгла — по слову Огарева — душу русскому человеку», когда в журнале «Современник» одна за другой печатались статьи Чернышевского, раскрывавшие горизонты нового, революционно-демократического мировоззрения; когда Герцен, уже создавший «Полярную звезду», основал знаменитый «Колокол» и звоном его, как сказал Ленин, нарушил «рабье молчание» в стране; когда, наконец, «обличительная литература», одна из характернейших форм общественной жизни того исторического момента, начинала свой шумный поход по России.

«Губернские очерки» входили в общий поток этих явлений и занимали среди них по силе впечатления на современников одно из первых мест. Это «книга, бесспорно имевшая самый значительный успех в прошлом <1857> году», — свидетельствовал известный в ту пору журнальный обозреватель Вл. Раф. Зотов[189]. А несколько раньше тот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату