отчетливости, с которою выговаривается у него каждое слово, и по той деятельной роли, которую играют при произношении зубы и скулы, нельзя ошибиться насчет происхождения этого героя. Впрочем, он нрава малообщительного, больше молчит, и во время всей последующей сцены исключительно занимается всякого рода жеваньем, в рекреационное же время вздыхает и пускает страстные взоры в ту сторону, где находится Аксинья Ивановна, на сердце которой он имеет серьезные виды.
Другой спутник — птица небольшая, да и не малая, той самой палаты столоначальник, которая и Хрептюгина, и Халатова, и всех армян, еллинов и иудеев воспитывает, «да негладны и беспечальны пребывают». Прозывается он Прохор Семенов Боченков, видом кляузен, жидок и зазорен, непрестанно чешет себе коленки, душу же хранит во всей чернильной непорочности, всегда готовую на послугу или на пакость, смотря по силе-возможности. Его тоже разломило в дороге, потому что он ходит по комнате аки ветром колыхаемый, что возбуждает немалую, хотя и подобострастную веселость в Хрептюгине. Везет его Иван Онуфрич на свой счет.
— Видно, богу помолиться собрались, Иван Онуфрич? — спрашивает вошедший хозяин.
— Да, надо молиться. Он нас милует, и мы ему молиться должны, — отвечает Иван Онуфрич отрывисто.
— Из сидельцев… — начинает Анна Тимофеевна, но Иван Онуфрич бросает на нее смертоносный взгляд, и она робеет.
— Вы вечно какую-нибудь глупость хотите сказать, maman, — замечает Аксинья Ивановна.
— Что ж за глупость! Известно, папенька из сидельцев вышли, Аксинья Ивановна! — вступается Боченков и, обращаясь к госпоже Хрептюгиной, прибавляет: — Это вы правильно, Анна Тимофевна, сказали: Ивану Онуфричу денно и нощно бога молить следует за то, что он его, царь небесный, в большие люди произвел. Кабы не бог, так где бы вам родословной-то теперь своей искать? В червивом царстве, в мушином государстве? А теперь вот Иван Онуфрич, поди-кось, от римских цезарей, чай, себя по женской линии производит!
Хрептюгин от души ненавидит Боченкова, но боится его, и потому только сквозь зубы цедит:
— Хоть бы при мужике-то не говорил!
— А корету важную изладили, Иван Онуфрич! — начинает опять Демьяныч, с природной своей сметливостью догадавшийся, что положение Хрептюгина неловко.
— Карета не дурна — так себе! — отвечает Хрептюгин, — что ж, не в телегах же ездить!
— Ай, какие ужасы! — пищит Аксинья Ивановна.
— Как же можно в телегах! — рассуждает Демьяныч, — вам поди и в корете-то тяжко… Намеднись Семен Николаич проезжал, тоже у меня стоял, так говорит: «Я, говорит, Архипушко, дворец на колеса поставлю, да так и буду проклажаться!»
— Ну, уж ты там как хочешь, Иван Онуфрич, — прерывает Боченков, почесывая поясницу, — а я до следующей станции на твое место в карету сяду, а ты ступай в кибитку. Потому что ты как там ни ломайся, а у меня все-таки кости дворянские, а у тебя холопские.
От этой речи у Ивана Онуфрича спина холодеет, и он спотыкается на ровном месте.
— В Москве, что ли, корету-то делать изволили? — выручает опять Демьяныч.
— Своими мастеровыми! — отрывисто отвечает Хрептюгин.
— Слышал, батюшка, слышал; сказывают, такой чугунный заводище поставили, что только на удивленье!
— Я люблю, чтоб у меня все было в порядке… завод так чтоб завод, карета так карета… В Москве делают и хорошо, да все как-то не по мне!
— Ишь ведь как изладили! да что, по ресункам, что ли, батюшка? Не мало тоже, чай, хлопот было! Вот намеднись Семен Николаич говорит: «Ресунок, говорит, Архипушко, вещь мудреная: надо ее сообразить! линия-то на бумаге все прямо выходит: что́ глубина, что́ долина́! так надо, говорит, все сообразить, которую то есть линию в глубь пустить, которую в долину́, которую в ширь…» Разговорился со мной — такой добреющий господин!
— Зато хорошо и выходит!
— Что говорить, сударь; известно, худо не хорошо, а хорошо не худо; так лучше уж, чтоб все хорошо было!.. Что ж, батюшка, самоварчик, что ли, наставить прикажете?
— Да; там у меня свой… серебряный самовар есть… Петр Парамоныч знает.
— Ах, как жалко, что наш большой серебряный самовар дома остался! — замечает Анна Тимофевна.
— Почему же жалко-с? — спрашивает Боченков.
— Да уж я не знаю, Прохор Семеныч, как вам сказать, а все-таки как-то лучше, как большой самовар есть…
— А оттого это жалко, — обращается Боченков к Архипу, — чтобы ты знал, борода, что у нас, кроме малого серебряного, еще большой серебряный самовар дома есть… Понял? Ну, теперь ступай, да торопи скорее малый серебряный самовар!
— Не мешало бы теперича и закусить, — говорит Халатов по уходе хозяина.
— Тебе бы только жрать, — отвечает Боченков, — дай прежде горло промочить! Мочи нет как испить хочется! с этим серебряным самоваром только грех один!
— Нельзя же нам из простых пить! — возражает Анна Тимофевна, — мы не какие-нибудь!
Однако самовар готов и ставится на стол: вынимаются шкатулочки, развязываются кулечки, и на столе появляются разные печенья. Démétrius смотрит на них исподлобья и норовит что-нибудь стащить.
— Насилу и воды-то допросился! — докладывает Петр Парамоныч, — эти каверзные богомолки так и набросились, даже из рук рвут!
— Ты бы, любезный, сказал им, что эта вода для нас нужна…
— Да что с ними говорить! они одно ладят, что мы, дескать, пешком шли…
В это время опять входит хозяин.
— Как же это, любезный, — обращается к нему Хрептюгин, — у тебя беспорядки такие! воду из рук мужи́чки рвут!
— Уж извините, сударь! работница, дура, оплошала.
— То-то же! это не хорошо! везде нужен порядок!
— Иван Онуфрич, чай готов!
Хрептюгин принимает из рук своей супруги чашку изумительнейшего ауэрбаховского фарфора и прихлебывает, как благородный человек, прямо из чашки, не прибегая к блюдечку. Но Анна Тимофевна, несмотря на все настояния Ивана Онуфрича, не умеет еще обойтись без блюдечка, потому что чай обжигает ей губы. Сверх того, она пьет вприкуску. Халатов и Боченков закуривают сигары; Хрептюгин, с своей стороны, также вынимает сигару, завернутую в лубок — столь она драгоценна! — с надписью:
— Ведь вот, кажется, пустой напиток чай! — замечает благодушно Иван Онуфрич, — а не дай нам его китаец, так суматоха порядочная может из этого выйти.
— А какая суматоха? — возражает Боченков, — не даст китаец чаю, будем и липовый цвет пить! благородному человеку все равно, было бы только тепло! Это вам, брюханам, будет худо, потому что гнилье ваше некому будет сбывать!
— Фи, Прохор Семеныч! — говорит Аксинья Ивановна, — какие вы выраженья всё употребляете!
— А правда ли, батюшка Иван Онуфрич, в книжках пишут, будто чай — зелие, змеиным жиром кропленное? — спрашивает хозяин.
Хрептюгин благосклонно улыбается.
— В каких же это, Архип, книжках написано?
— А вот, сударь, письменные таки книжки есть… «Слово от старчества об антихристовом пришествии» называется… Так там, сударь, именно сказано: «От китя́н сие…»
— Пустяки, Архип, это все по неразумию! рассуди ты сам: змея гадина ядовитая, так может ли быть,
