торчите трубами и домнами, вас не будет видно...' Вспомнилось стадо коров во сне, и сон показался вещим, и как во сне он ушел от коров в бодрость, в явь, просто - проснулся, так и из жизни он уйдет в праматерь- ничто, в пустоту... 'Ах, родимые, родимые, - говорил он кому-то насмешливо, - вы меня к стеночке приперли, к стеночке, вдумали раздавить какою-то своей тошной чепухой, а в стеночке есть все-таки щель, не замечаете? Маленькая... Вот обернусь сейчас маленьким, как мышь, и уйду...' И такое странное удовольствие было в этом, что Матийцев даже руки потер. Опять полностью появилось то, что он испытывал уже раньше здесь же, по ночам: важность в душе, холодность, отчужденность, безличность и мир.

Когда Дарьюшка убрала уж самовар, вымыла какую-то посуду на кухне и улеглась, так что в комнатах стало совсем пустынно и тихо, Матийцев приоткрыл окно, выходившее на рудник (только невысокий деревянный забор отделял домик от рудника), присмотрелся к огням, прислушался к гудкам и рабочему пыхтенью машин, вдохнул запах гари и, так и бросив окно полуприкрытым, сел писать письма.

Безотчетову он написал длинное письмо. Он писал, что деньги его он потерял и весьма сожалеет об этом, - 'может быть, и не потерял, а кто-нибудь вытащил в толпе на вокзале или в вагоне, - что, конечно, совершенно безразлично...' Он хотел закончить на этом, но подумал, что как-нибудь обнаружится вдруг, что он в клубе играл и проигрался, и Безотчетов может подумать, что он перед смертью солгал, тогда он добавил: 'Ради бога, не думайте, что я проиграл ваши деньги; я действительно играл в клубе, но проиграл свои 800, а не ваши 540...' Потом мелькнула трусливая мысль, что Безотчетов и всякий, кто будет читать это письмо, может подумать об этом жалком проигрыше, что он-то и послужил причиной самоубийства. Понадобилось выяснить подробно, когда и почему он решил застрелиться. Так растянулось это письмо. Но сестре Вере написал он уже совсем мало, только о тупике, в который он зашел и из которого единственный выход - смерть. А чтобы не подумала она, что смертью своей он хочет прикрыть какое-нибудь преступление, он добавил: 'Ничего преступного я не сделал'. Письмо к матери содержало всего четыре слова: 'Милая мама, прости меня!' И к этим словам он, сколько ни думал, ничего не мог добавить. А на отдельном листочке он написал еще, - что пишут с огромным достоинством почти все самоубийцы: 'В смерти моей никого не винить'.

Теперь почему-то свободнее стало, как бывало всегда, когда он что-нибудь заканчивал, какую-нибудь срочную работу, - и по привычке, приобретенной в последнее время, он рассеянно прошелся по комнате, снова подошел к окну. Из окна в теми только огни были видны, но за рудником, на высоком горизонте, где стоял металлургический завод, весь окутанный тревожно озаренным дымом, точно в пожаре, как раз теперь из домны выпускали шлаки, и ярка была огненная река, по откосу свергающаяся вниз, как извержение вулкана. От этой огненной реки, красиво потухающей в темноте, опять проклятым трудом повеяло, никому решительно не нужным из тех, кто там трудится, и на минуту досадливо жаль стало их всех там, безыменных: зачем они это?

Недалеко был проход на рудник - ворота с будкой для сторожа, - и с той стороны услышал Матийцев чей-то чрезвычайно дикий голос - пел выразительно:

Я красавица-девица,

А ты парень слободской...

А ты, парень слободской,

Проведи ночку со мной...

Сторож, видно, закричал вслед певуну:

- Эй, черт, красавица! Куда попер?.. Нельзя в пьяном виде!

А сиплый дикий голос, откачиваемый ветром, уносился дальше, жалуясь темноте, трубам, дыму:

Я... ждала тебя всю ночь,

Свечка горела,

Сердечко болело...

Слова были нежные, девичьи, а голос - нелепый, пьяный, точно нарочно хотел показать певун, что жалкая чушь - эти слова, что не может быть на земле таких слов.

Голос пропал в темноте, но слова девичьи расплылись здесь, в комнате, и от них стало жаль себя - малодушно жаль стало того, что не дожито.

Появилась стыдливая мысль написать письмо Лиле, но для того даже, чтобы начать это письмо, не нашлось никаких слов. Зато о ней хотелось думать теперь. Теперь было уж будто кончено все. Не звонил Безотчетов, уснула Дарьюшка, наступила знакомая (потому что представлялась раньше) последняя, ото всего отошедшая ночь, половина одиннадцатого, и уж посмотрелся долго в зеркало Матийцев и сказал самому себе: 'Ну, Саша?..', и медленно улыбнулся себе, а револьвер - покойную, мудро слаженную вещицу - положил рядом на стол. Чтобы не обезобразить лица, которое вчера и сегодня, в вагоне и в номере, назвали красивым, выстрелить он решил в сердце; притом же это было дальше от сознания, хотя и так же смертельно, как в висок. Вот что - непонятно, почему, несколько запутанно и сложно, похожее на сон, но не сон, потому что он только сидел за столом с закрытыми глазами и даже слышал все гудки за окном и фуканье паровозов представилось ему теперь.

Хотелось увидеть самое дорогое, что он знал в этой жизни, - Лилю, такою, какой она представлялась ему издали: строгой и сдержанной, как будто все время носила в себе хрупкий и звучный монастырь с тонкими, очень тонкими стенами, сводами, куполами. И Лиля пришла. Теперь, с нарочно для этого закрытыми глазами, он ее так отчетливо, так близко увидел - кивнула ему головой, коротко, как всегда, и совсем не показалось странным, что храм, который она невидно носила в себе, вдруг появился, - точно она распахнулась, опала, разостлалась около, как снег, а он стал сельской церковью на горе, и потому, что день был солнечный, ярко загорелись кресты и главы, и снег был яркий, резавший весело глаза, а сосновый лес на горизонте был чисто-синий: золотое - точками, белое - кругом и чисто-синее - полоской вдали. Странно было то, что Матийцев тут же сразу решил, что это Всесвятское, хотя что это такое Всесвятское - село ли это, или другое что - не мог бы объяснить... (а гудки за окном он слышал и отчетливо помнил, что все он сделал, что нужно, и письма написал, и теперь половина одиннадцатого - значит, времени у него еще - полчаса). Было Всесвятское, и почему-то он шел рядом с другим, похожим на отставного военного, шел по очень хорошей, очень гладкой, как городская панель, дороге и чувствовал, что церковь на горе осталась сзади и что сзади за ним кто-то тоже идет, многие, и впереди, видно было, тоже многие шли - растянулось шествие по очень-очень далеко видной прямой дороге.

- Это мы ведь с поезда? - спросил он соседа: присмотрелся, чтобы разглядеть чин по погону, но не разглядел погон.

- Конечно, - сказал военный.

- Где же наши вещи, полковник?

(Чин он придумал наугад, по возрасту).

- Вещи наши доставят отдельно, - сказал полковник.

'Может быть, он генерал', - подумал Матийцев и спросил заботливо:

- А их не перепутают, генерал?

- Нет, здесь не путают, - сказал генерал...

- Но не правда ли, странно, что мы с поезда идем пешком? - спросил Матийцев.

- Да. Здесь не ездят, - сказал сосед.

- А почему тут нет синего леса на горизонте?

- Здесь нет горизонта...

Потом генерал повернул к нему лицо совсем не военное и проговорил:

- А вот гостиница.

Действительно, великолепное строгое здание стояло, все матово-белое, карнизы черные.

- Вот как! - удивился Матийцев. - Это не мрамор ли?

- Вероятно.

- А почему же она одна в пустой степи?

- А вон и другие.

Действительно, повсюду стояли здания, такие же белые с черным и строгие. Все, несомненно, уходили вдаль, и всех бесконечно было видно. Но чего-то не хватало в них или между ними. Матийцев долго думал, пока догадался: деревьев.

- Почему же нет деревьев? - обернулся он к военному.

Однако военного уж не было - рядом с ним стоял небольшой скромный мальчик, и он показал на каменные белые глыбы здесь и там:

- Вот деревья.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×