Четверо молодых, пятая старуха, а шестой - совсем уже древний, с головой белой и дрожащей, как шапка одуванчика под легким ветерком, готовая облететь, - они каждый по-своему переживали внятное уже прикосновение чего-то большого и зловещего, что надвигалось. Молодым хотелось поднять головы выше, чтобы разглядеть лучше; старой - втянуть голову в плечи, а древнему зачем-то понадобилось тут же после обеда подойти к сараю, остановиться в его полуоткрытых широких дверях и начать приглядываться к тому, что в нем было наставлено.

Обычно после обеда Петр Афанасьевич спал часа полтора, иногда и два, и потом поднимался бодрый, умывался, шел в сад и там говорил самому себе, однако вслух:

- Вдруг вот так возьму да и доживу до ста лет, а?.. Все может быть. Ведь доживают же другие... Еще и побольше ста лет живут, но это уж, это уж я нахожу излишним, а до ста лет отчего же нет? Вполне, по- моему, возможно... Никаких так называемых кахектических болезней у меня нет, стало быть... стало быть, вполне могу...

И в такие бодрые минуты он подходил к каждому дереву в саду своем, как к старинному другу или как отец к детям: ведь каждое сажал он сам и каждое помнил, каким оно было, когда его ставили в ямку и засыпали землей, причем он каждое старательно притаптывал, чтобы не раскачало ветром. Он о каждом своем дереве знал, чем оно болело, если болело, какое было особенно плодоносным, какое не очень, какое росло буйно, а какое с оглядкой, какое с каким вело долгую борьбу там, в земле, где захватывало как можно больше земли корнями, и здесь, где раскидывало как можно шире крону, чтобы впитать в себя побольше солнца, творящего ткань растений.

Вдоль ограды сада стояли у него тополи и вязы - деревья-завоеватели: они летом сбрасывали с себя так неисчислимо много летучек, что те, подхваченные ветром, засыпали всю землю далеко кругом. Если бы от каждой такой летучки пошло новое дерево, то они быстро покорили бы и весь город и все окрестности его верст на тридцать кругом: везде были бы только тополи и вязы с их зеленой мощью, с их чудеснейшим переплетом ветвей, у каждого из всех тополей и у каждого из всех вязов совершенно особенным, неповторимым.

Но в этот день после обеда, уйдя к сараю, Петр Афанасьевич не посмотрел ни на тополи, ни на могучие вязы, ни на яблони и груши и вишни в своем саду. Его мысли заняты были теперь другим, тем же самым, чем были заняты они лет семнадцать назад: присматриваясь к разному хламу в сарае, он искал глазами тот дубовый, когда-то отлакированный, прочный гроб, который сам для себя приготовил в ожидании близкой смерти.

Это был приступ не то что тоски, щемящей сердце, а вполне отчетливого желания уйти в тень, посторониться от чего-то, уже громыхающего, как отдаленный гул грома.

Не найдя глазами гроба, он испугался, как будто потерял самое необходимое, и как же без него теперь? Он уже от сарая начал кричать, повернувшись к отворенным окнам дома:

- Дарья Семеновна! Да-арья Се-ме-нов-на-а!..

Та выскочила в испуге.

- Господи-сусе! Что с вами?

- Где же он? Куда вы его дели? - накинулся на нее древний.

- Кто это? Кого дела? - не сразу поняла Дарья Семеновна.

- Как 'кто это'? Гроб, конечно! А что же еще?

- Гро-об?.. Что это вы об нем вздумали?

- Где он? Вы что же это? Продали его? А?

- Да батюшки, где стоял, там и стоит, - что вы! Стану я его продавать! И кому, в самом деле так рассудить, он нужен, - гро-об?.. Подумаешь, зависть на него у людей, что ли?

- А что же я, что же я его не вижу совсем, а?

- Заставили кое-чем всяким, вот и не видите... Теперь уж сушки вишневой в нем не держу, - он и без надобности.

И, немного отойдя от сильной оторопи, добавила, крестясь:

- Вот до чего же вы меня напугали, Петр Афанасьевич! Разве же так можно? Я ведь тоже года уж не маленькие имею... У меня сердце уж стало небось все равно как тряпочка, а вы меня так разволновали своим криком, что и не знаю как!

Успокоившись несколько, оттого что гроб оказался на месте, и даже разглядев, наконец, из-под каких- то ящиков его бронзовую или медную ручку, Петр Афанасьевич ничего не нашел больше сказать ей по поводу ее волнения, как только это:

- Как же можно было на гроб ящики какие-то ставить? Гроб - это последнее жилище, а ящики что же такое, зачем? В печку их, на кухню, и все... Поколоть топором и на кухню.

Так увлекся, что в забывчивости еще несколько раз повторил: 'Поколоть и на кухню', когда пошел уже от сарая в дом. Лег было по долголетней привычке у себя в кабинете на 'самосоне', но и 'самосон' не помог, - не заснул.

А четверо молодых, разойдясь после обеда по своим комнатам, - так как братья обычно редко когда говорили с сестрами, считая их интересы гораздо более мелкими, чем свои, - занялись тем же, на чем застал их час обеда, и Надя продолжала убеждать Нюру, что медлить с отъездом в Петербург теперь уж никак нельзя.

- Может быть очень большой наплыв на курсы, - говорила она, - и ты рискуешь остаться за флагом, если поздно поедешь.

- Ну вот, глупости какие, - остаться за флагом! - упорствовала Нюра.

- Не понимаю, что ты здесь, наконец, так прилипла! - начинала уж раздражаться Надя. - Что ты здесь такого не знаешь? Все знаешь, и все уж тебе должно надоесть, а там теперь одни белые ночи чего стоят! В Эрмитаж сходим, в музей Александра Третьего пойдем, - сколько картин ты увидишь! Люди из-за одного этого туда нарочно бог знает откуда, из Сибири туда едут, а ты уперлась, как все равно ослица какая, а чего уперлась - неизвестно!

- Да я совсем не уперлась, что ты! - слабо уже защищалась Нюра. Откуда ты взяла?

- Ну, прилипла, как муха к липучке! Там, ты пойми, вся жизнь, - вся, какая только быть может! А здесь что? Буквально муха прилипшая!

- Я и не прилипла, не выдумывай, пожалуйста, а дней десять еще бы можно ведь погодить.

- Ну, если ты так, я и одна могу поехать, - внезапно решила Надя, - а ты уж сама потом приезжай.

- Выдумала тоже!

- А что же ты думаешь, это шуточки, что от Коли с Петей вот уже две недели нет писем?

- Подумаешь! Люди и по месяцу не пишут... О чем и писать, когда не о чем?

- А если они арестованы оба, в тюрьме сидят? - шепотом проговорила Надя.

- Ну да, еще чего - 'арестованы', - также шепотом пыталась отрицать возможность этого Нюра, пытливо в то же время вглядываясь в глаза сестры.

- Ничего невозможного нет, раз там такие везде демонстрации... И вот они где-нибудь там одни, бедные, в камере сидят и написать оттуда ничего нам не могут.

- А Ксения, может быть, уже приехала из-за границы, - последнее, что могла, высказала Нюра.

Ксению, как старшую, обе сестры младшие называли почтительно полным именем. Она еще в начале каникул уехала из Петербурга в заграничную экскурсию вместе с несколькими десятками еще учителей и учительниц из разных концов России. Она служила в одной из женских гимназий Смоленска, но возвращаться из-за границы ей нужно было через Петербург. В последней своей открытке из Берна она писала, что экскурсия уже на подъеме домой, так как и каникулы на исходе и все издержались.

Наде, конечно, никакого труда не стоило доказать Нюре, что Ксения, если даже успела уже с экскурсией вернуться в Петербург, едва ли одна что-нибудь может сделать в пользу братьев, если они действительно сидят оба, а втроем они, конечно, могли бы добиться, чтобы их освободили.

К вечеру Нюра начала уж укладывать в корзину свои книги и в чемодан белье и платья. А на другой день, - кстати, это был тот день, когда в городе известно стало, что Россия - в лице русского правительства - выразила намерение прийти на помощь Сербии, если она подвергнется нападению Австрии, - обе сестры уже садились в поезд, который должен был довезти их до Петербурга.

Петр Афанасьевич только благословил обеих и всплакнул при этом, расставаясь с Нюрой, но на вокзал не поехал, хотя поезд отходил днем, а Дарья Семеновна расплакалась на вокзале, прощаясь с дочерьми,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату