- Я думаю, что все эти панцири - чепуха и жульничество... А каски тоже защита слабая, - и больше от сабель, чем от пуль.
Подошел и командир второй полуроты, зауряд-прапорщик Значков, бывший еще в дружине; послушал, о чем говорит Малинка, и солидно, как старший годами, махнул рукой:
- Кто о чем, а он все о панцире! Револьверная пуля, из браунинга, на двадцать шагов вершковую доску пробивает, а чтобы ружейная на четыреста какого-то там панциря не пробила, то что же это за панцирь такой? Чугунный, что ли? Тогда в нем пять пудов весу, изволь-ка его таскать! И как будто на фронте одни только пули, а гранат нет!
Значков был человек хозяйственный, это знал за ним Ливенцев. В дружине в Севастополе он был незаметным, здесь в Херсоне возмужал, развернулся, разговорился. Однако теперь, перед отправкой, и он мог говорить только о неприятельских гранатах и пулях.
А в стороне от них грудастый и тугоусый, черный и лоснящийся, как хорошо начищенный сапог, фельдфебель десятой роты Титаренко, с двумя георгиевскими медалями еще за японскую войну, говорил солдатам:
- Как заходит у нас всеместная зима скрозь по фронту, то никаких особенных действий быть не должно, а будем мы сидеть у своих теплых окопах, - от... Также и противник до нас рипаться не станет, через то, что раненые, которые летом или, скажем, весной, осенью - они свободно пролежать могут час-другой, пока их санитары свои заберут, то зимой если, - враз они в снегу померзнут, как цуцики, - от! А весной замиренье может выйти.
Ливенцев послушал, что он говорит, и подумал, что говорит он неплохо; мог бы даже добавить, что о мире вносился запрос и в берлинскую 'Государственную думу'.
Прапорщика Аксютина Ливенцев спросил:
- Ну что ваши вчерашние буяны? Не сбежали?
Аксютин высоко взбросил брови, но тут же довольно опустил их:
- Отоспались. Идут в общем строю. Наказание им отложил до прибытия на место.
- Где мы все можем быть наказаны за все грехи наши и до полной потери сознания?
- Вот именно.
Жена подпоручика Кароли, жившая в последние месяцы с ним в Херсоне мечтами о скором мире, имела уже вид наказанной и прятала в ридикюль второй, сплошь измоченный щедрыми слезами платок и доставала третий.
Зато, когда мимо Ливенцева прошел мелкими шажками мелковатый невысокий и толстый рядовой без всякого снаряжения и неумело ему откозырял, лукаво при этом улыбаясь, он не сразу узнал в нем Анну Ивановну Хрящеву; узнав же, догнал ее и спросил вполголоса:
- Неужели в самом деле вы едете с нами?
- Я теперь совсем не 'вы', что вы. Я теперь 'ты' - вестовой своего ротного командира, - зачастила она. - Только, смотрите, не проболтайтесь Ковалевскому!
- А не напрасно ли вы это? Впрочем, вам виднее.
- Две колоды карт захватила, имейте это в виду, - шепнула она ему, отходя.
И он так и не понял, что это такое с ее стороны: завидная ли это любовь к мужу, страсть ли к риску и приключениям или просто крайняя степень женского легкомыслия. Но когда он оглянулся кругом, то увидел, как с непостижимой быстротою просочились женщины всюду между рядами солдат. Они не считались ни с какой дисциплиной, они искали своих знакомых и близких, чтобы проститься с ними, может быть навсегда. Это было их законное право, - их никто и не думал останавливать. Даже и Ковалевского и стоявшего рядом с ним старого подполковника Добычина, заведующего хозяйством полка, тоже окружали дамы, между которыми Ливенцев узнал дочь Добычина, Наталью Львовну. Остальные были из местного дамского комитета и привезли два тюка теплого белья для раздачи солдатам.
И когда прапорщик Ливенцев увидел издали Наталью Львовну, ему показалось так естественным, почти необходимым, что вот сейчас же он увидит и Наталью Сергеевну Веригину.
Это был как раз тот час, когда кончалась ее работа в библиотеке; наконец, ради того, чтобы еще раз проститься с ним здесь, на вокзале, она могла бы, казалось ему, уйти со службы несколько раньше. И он часто оглядывался кругом, ища ее глазами, раза два отходил от роты к подъезду вокзала и вглядывался в толпу: было много женщин кругом, но ее не было.
Ваня Сыромолотов, столкнувшись с ним на вокзале, передал, что сейчас приезжает медлительный по обыкновению Командир бригады, генерал Баснин, производивший смотр второму полку бригады; потом начнется посадка их полка в вагоны. Ливенцев качнул головой, окончательно стряхивая домашние мысли, и пошел готовить роту ко встрече командира бригады.
Чрезвычайно грузный, с трясучими желтыми бабьими подгрудками и парализованным, как у старой моськи, одним глазом, Баснин, для которого у всех прапорщиков полка не было другого имени, как 'кувшинное рыло', по привычке бывшего кавалериста все внимание свое отдал команде конных разведчиков и ординарцев, а мимо рот прошел только сопровождаемый Ковалевским, Добычиным и Ваней Сыромолотовым. Думали, что он скажет солдатам какое-нибудь напутственное слово, на что иногда в подобных случаях отваживался даже и сам царь, но Баснин не захотел себя утруждать.
Подали, наконец, длиннейший воинский состав, и началась погрузка первого эшелона. Когда же поезд двинулся и все в нем и около него почему-то кричали 'ура', Ливенцев увидел в окне офицерского вагона веселое лицо Анны Ивановны рядом с унылым лицом Ивана Ивановича и помахал им прощально рукою.
Эшелон, в который попала десятая рота, погрузился, когда начало уже смеркаться. Ливенцев жадно смотрел на перрон, но везде были незнакомые лица. Крикливо бросился в глаза висевший совсем на отлете все тот же плакат: 'Молчите! Польза родины этого требует!..' И Ливенцев, мрачно поглядев в лицо бывшего рядом Аксютина, сказал:
- Домолчались до гнуснейшей и глупейшей бойни, а пользы родине от нее что-то не видим!
Аксютин сочувственно улыбнулся, переметнув брови; Малинка же, тоже глядевший в окно, поднял простонародным жестом, обеими руками, шапку, покивал немудрой головой и пробормотал жалостно:
- Прощай, город Херсон! Может, уж никогда не увижу тебя больше...
А с густо набитого людьми перрона, так же как из соседних солдатских вагонов, доносилось замирающее 'ура', и трудно было понять, зачем оно, что именно хотели выразить люди, зажатые в вагонах, и люди, стоящие на воле, этим воинственным криком.
Потом замелькали по сторонам вечерние лиловые, тягучие, втягивающие в жуткую даль, в притаившуюся темень судеб еще бесснежные поля, густые, безлюдные, совершенно безмолвные. Это удручающее безмолвие полей особенно чувствовалось, когда солдаты переставали орать спасительные по своей бессмысленности песни.
Еще не зажигали свечей, когда подполковник Добычин, который командовал вторым эшелоном, - потому что Ковалевский уехал с первым, - пригласил к себе всех офицеров эшелона.
Старик имел таинственный вид. Он чмыхнул раза три сильно нахлобученным на усы носом, синими жесткими пальцами покрутил усы, кашлянул, потом обратился к зауряд-прапорщику Татаринову, бывшему в дружине адъютантом и ставшему в полку казначеем:
- Ну-ка, вскройте пакет.
Круглоликий Татаринов, подчиняясь серьезности минуты, несколько дрогнувшими даже руками надорвал довольно объемистый широкий пакет, снабженный все тою же весьма интригующей надписью 'совершенно секретно', с какою поступали в полк в последнее время все пакеты от высшего начальства, и осторожно вынул пачку карт предстоявшего полку театра военных действий.
- Что, еще турецкие, или болгарские? - нетерпелива спросил Кароли. Вот, никогда не думал, что у нас в штабах такие ретивые топографы, накажи меня бог!
Но Татаринов уже успел определить, что это за карты, и, глядя остановившимися круглыми глазами в красноватые глаза Добычина, сказал негромко:
- Буковина!
- Вот тебе на! Почему Буковина? Зачем Буковина? - удивился Ливенцев.
- Буковина и Галиция, - перебирая между тем карты, дополнил Татаринов.
- Та-ак!