ожидает, - от войны, - и вы делали всякие попытки в этом направлении. Но уйти от такой войны, как эта, нельзя, и вы не ушли, конечно, хотя и пишете мне, что у вас превосходные (!) окопы, даже 'комфортабельные', что похоже уже на простую насмешку не надо мной, разумеется, а над вашими там окопами. Я очень желаю, чтобы вы в своих превосходных окопах не только не были ранены, но и не заболели ничем (даже и отвращением к этим окопам) и вернулись бы когда-нибудь в Херсон, хотя бы даже и в шинели прапорщика, но лучше бы в обыкновенном пальто. Тогда, мне кажется, у вас нашлось бы, о чем говорить со мною, кроме музеев, библиотек и музыки. Мне было очень тоскливо узнать из вашего письма, что вы в Галиции, где как раз, - пишут в газетах, начались какие-то операции. Пока сведения об этих операциях очень туманны, и в статьях о них много белых мест. Успокойте меня, напишите, что с вами не случилось ничего страшного. Если можно, телеграфируйте, - письмо будет долго идти. Никогда раньше не читала я так внимательно газеты, как читаю их теперь, и только теперь вижу, как они убоги и как они неистово лгут. Буду с большой тревогой за вас ждать телеграммы. Пришлете? Н.Веригина'.
Раза три перечитал Ливенцев эти строки, написанные таким энергическим, новым в его жизни почерком и от нового для него человека, - он раньше не знал такой Веригиной.
Он бережно положил письмо обратно в конверт и спрятал его во внутренний карман тужурки. Тут же написал на листочке, вырванном из полевой книжки: 'Провел десять дней в боях здоров подробно письмом Ливенцев'. И вышел, чтобы сдать телеграмму.
Никогда не случалось с ним раньше, чтобы чье-нибудь письмо зарядило его вдруг такою радостной силой. Он пытался объяснить это тем, что никогда в прежней его жизни не приходилось ведь ему участвовать в боях и быть настолько обессиленным, как теперь, и вот над ним, обессиленным, начинает реять шопенгауэровский 'гений рода' в лице Натальи Сергеевны. Но такое хихикающее исподтишка объяснение сразу показалось ему подлым; он его тут же выгнал из себя; Наталья Сергеевна представилась ему такою, какой он ее оставил в библиотеке, когда простился с нею перед отъездом: на голубых глазах ее тогда показались слезы, - почему? Оскорблен ли был этот гений или опечален? Он не хотел даже искать объяснений своей радости, чтобы ее не свеять. Он просто начал себя чувствовать как будто вдвое шире прежнего, и вдвое упористей становились его ноги на эту, безразлично чью - австрийскую или русскую - землю на улице села Коссув.
Земля эта считалась русской уже больше года, и русские чиновники правили ею, и один из подобных чиновников принял от Ливенцева телеграмму в Херсон, как принял бы ее в исконно русском большом селе в Орловской губернии.
В этот день Ливенцев получил и письмо от матери, которая поздравляла его с Рождеством и заодно с наступающим Новым годом, как это было принято у нее уже много лет. Письмо было небольшое: мать его не любила тратить излишнее количество слов на письма; она в жизни была неразговорчива. И что она, одинокая старуха, могла сделать с войной, захватившей в свой круговорот и ее сына, как и миллионы сыновей других матерей-старух? Она не давала советов, как ему надо вести себя, чтобы уцелеть, потому что не могла дать таких советов; она не писала ему, что за него молится, потому что плохо верила в силу молитв. О себе же писала, что пока ничем не болеет, и Ливенцеву приятно было еще лишний раз убедиться в том, что мать его крепкая женщина.
Вечером он писал короткое, как это повелось между ними, письмо матери, думая написать Наталье Сергеевне обстоятельно все, что пришлось ему испытать. Однако и это короткое письмо помешал дописать Титаренко, войдя с докладом.
Фельдфебель был мрачен. Он смотрел на него исподлобья, говоря от двери:
- Ну, ваше благородие, кажись, будет так, шо позагубили мы людей в тех окопах. А командир полка при вас же говорили: копать глыбже. Когда же глыбже начали копать, - вы же сами хорошо видали это, - земля оползает, как она вся пропитанная водой. А теперь вот - руки-ноги пораспухали у людей, аж стогнут. Иначе сказать - поморожены люди.
- Вот тебе на! Раньше ведь не было замечено, почему же вдруг теперь и у всех?
- Раньше люди тепла совсем не имели две недели, вот почему. А теперь, как в тепло попали, на коленки жалуются и еще вот на эти места, - показал Титаренко на сгиб кисти и локоть.
- Суставной ревматизм? Вот черт! А в других ротах?
- В нашем батальоне во всех ротах так... И в седьмой роте, я спытывал, - тоже. Также и у меня вот в коленке крутить зачало, ну, я еще смогдаюсь. И пальцы помороженные пухнут тоже.
Ливенцев бросил начатое письмо и пошел по халупам, в которых разместилась его рота. На другой день, с утра, около семидесяти человек пришлось ему отправить в тыловые лазареты: они не только не могли двигаться сами, но от болей во всех суставах непрерывно стонали и кричали. Их выносили из халуп на носилках. Всего из полка было отправлено более пятисот человек. Остальные, менее обмороженные, оставлены были отлежаться здесь, в Коссуве.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Наступление кончилось, но телеграммы о нем продолжали идти: в штаб Юго-западного фронта, а оттуда в ставку. Однако были и такие телеграммы, которые шли непосредственно в ставку, минуя Иванова и его генерал- квартирмейстера Дитерихса. Это были телеграммы Щербачева, обвинявшие в неудачах своей армии не кого другого, как самого Иванова и его штаб; кроме телеграмм, в ставку были отправлены из седьмой армии подробнейшие донесения о том, как мешал своими действиями успеху наступления Дитерихс. Эти донесения в секретных пакетах привозили офицеры, командированные Щербачевым. У Дитерихса был свой план наступления, но ставка приняла план Щербачева, и теперь, по донесениям командира седьмой армии, выходило, что Дитерихс делал все, что мог, чтобы провалить наступление: задерживал отправку снарядов для тяжелых орудий, сознательно создавал перебои в снабжении провиантом, отозвал из седьмой армии целую дивизию, без которой нельзя было развить наступление...
Живя в Могилеве-губернском, где была ставка, царь получал, конечно, ежедневно сведения о том, как идет наступление, но сведения эти были сбивчивы, иногда просто ложны. Сообщалось по существу не о том, что было вчера, а о том, что могло бы быть, что непременно должно было произойти завтра, так как в первые дни даже и начальник штаба генерал Алексеев не хотел думать о неудаче операции, задуманной так, казалось бы, блестяще, снабженной так, казалось бы, современно и подготовленной в такой совершенной, казалось бы, тайне.
Приводились, правда, причины, мешавшие быстрому и полному, решительному успеху русских войск, - например, очень густые туманы, не позволявшие тяжелым орудиям вести удачный обстрел неприятельских позиций. Но у 'верховного главнокомандующего' был свой домашний верховный главнокомандующий - Распутин, для которого, по мнению царицы, ничего не стоило расчистить от туманов все укрепленные высоты между Ольховцем и Стрыпой. Узнав о зловредных туманах, она сообщила об этом 'старцу' и потом писала мужу в ставку: 'Наш друг сделал выговор, что ему этого не сказали тотчас же, - говорит, что туманы больше не будут мешать'.
Самому же Распутину мешал военный министр генерал Поливанов, относившийся к нему без требуемого им подобострастия, и царица безотлагательно сообщала в ставку его мнение, что Поливанова нужно сместить, а на его место назначить главнокомандующего Юго-западного фронта Иванова, которого, в свою очередь, заменить Щербачевым.
Начальник штаба Алексеев был человек очень набожный. Когда он чего-нибудь не понимал и был удручен этим непониманием, он запирал дверь своего рабочего кабинета в ставке, становился на колени перед образом и молился весьма истово полчаса, час, сколько позволяло его загруженное работой время... Так молился он и тогда, когда получил окончательные сводки о больших потерях и совершенно ничтожных успехах за декабрьскую операцию в Галиции - Буковине.
Это была первая операция, подготовленная им, новым начальником штаба, при новом верховном главнокомандующем. В эту операцию были вложены им все его стратегические способности, весь его опыт большого штабного работника, все боевые средства, которые можно было снять с других фронтов, чтобы перебросить на Юго-западный, - и все это не привело ни к чему, и старый великий князь, Николай- большой, сосланный на Кавказ, мог теперь злорадствовать там, видя крупную неудачу своего заместителя в ставке, Николая-маленького.
Царь, ревностно следивший вначале за наступлением сам, под Рождество уехал из ставки на Западный фронт, где задумал такое же наступление, а потом - к семье в Царское Село, но под Новый год снова вернулся в Могилев, и Алексееву назначен был день и час для доклада о положении дел.
Царь только что вернулся с прогулки по расчищенным аллеям большого сада около ставки. Раздевшись,