Обилие и острая горечь этих мыслей угнетали Брусилова.
В апреле, две недели спустя после совещания в ставке, Эверт, как бы желая воочию доказать царю, что его фронт к наступлению совершенно не способен, приказал одной из своих армий продвинуться на коротком участке при озере Нарочь, потерял за два дня до десяти тысяч человек и на том закончил, послав донесение с ядовитым вопросам в конце: следует ли ему попытаться вернуть потерянную территорию и уложить ради этого еще три корпуса или 'упрочить только современное положение'? Алексеев предложил остановиться на последнем.
Алексеевым руководила вполне понятная Брусилову мысль: не спешить с наступлением на каком-либо одном фронте, пока не подготовлено оно на всех, а какие мысли владели Эвертом? Это была загадка для его соседа по фронту Брусилова, загадка, которую решить он не мог, пока не началось наступление, и которую было бы поздно решать, если наступление на своем фронте тот провалит.
Если к позициям Брусилова подходили подкрепления из резервов и подвозились орудия и снаряды, то это вызывалось только необходимостью развернуть трехбатальонные полки в четырехбатальонные и дать им пополнения на первый случай, - это делалось, само собою разумеется, и на других фронтах. Но, кроме того, Эверт в первую голову, Куропаткин во вторую получали еще и новые части, и тяжелые орудия из общеармейских резервов, и обильные запасы снарядов к ним.
Брусилов понимал, конечно, что сломить противника, стоявшего против Эверта, труднее, чем ему сломить смешанные австро-германские армии, но зато и средства для этого отпускались щедро, а он был обделен. И к Эверту, и к Куропаткину, как к старым генералам времен японской кампании, у Алексеева как бы оставалось еще старинное подчиненное отношение, хотя могло бы уж, кажется, оно выветриться с годами. Брусилова возмущало в Алексееве именно то, что он, будучи теперь выше по положению, чем эти двое, все-таки был с ними в ставке преувеличенно любезен, чуть ли даже не низкопоклонничал перед ними, а между тем...
Когда 11 мая из ставки, в телеграмме от Алексеева, подтверждено было то, что уже просачивалось в газеты, об отчаянном положении итальянских войск на плоскогорье Азиаго, где теснили и местами гнали уже их австрийцы, забирая огромные трофеи и массу пленных, Брусилов принял это как долгожданный сигнал к действиям.
Об этом именно, по словам телеграммы, и просило высшее командование итальянской армии: наступать, чтобы оттянуть от них петлю, уже занесенную над их головою, сыграть роль вытяжного пластыря. Алексеев запрашивал почти теми же словами, как и царица в вагоне: готов ли он выступить на помощь союзникам и когда мог бы он это сделать?
Брусилов ответил, что вполне готов, - теперь он уже не опасался слова 'вполне', - и начать наступление мог бы через неделю - 19 мая, если только в тот же самый день приступит к боевым действиям и Эверт.
Послав такую телеграмму, Брусилов ждал приказа, чтобы немедленно передать его всем четырем своим армиям, однако напрасно ждал день, два, три. Наконец, Алексеев вызвал его для разговора по прямому проводу. Оказалось, что он не бездействовал эти дни: он уламывал Эверта и добился того, что 1 июня обещал начать действия этот упрямец. Поэтому-то, чтобы сократить разрыв во времени, он предлагает Брусилову начать наступать не 19, а 22 мая.
Напрасно доказывал Брусилов, что десять дней - это огромный срок, что за десять дней можно или разгромить чужую армию, или потерять свою, если не будет поддержки. Он убедился, что Эверта, от имени которого говорил Алексеев, ему не переубедить, - приходилось мириться и на этом сроке.
- Ну, а могу я получить гарантии, Михаил Васильевич, что Эверт не передвинет свое выступление на несколько дней? - спросил Брусилов.
- Нет-нет, Алексей Алексеевич, об этом не беспокойтесь: этот срок зафиксирован прочно, о нем доложено государю, - донесся вполне твердый, убеждающий голос Алексеева, и на этом закончилась деловая беседа.
Брусилову оставалось только передать своим командирам, что день наступления приурочен к 22 мая, что он и сделал. Однако напрасно он думал, что с этим все уже кончено: сколько ни вопили о помощи итальянские генералы, ставка стремилась под тем или иным предлогом, очевидно, в угоду Эверту и Куропаткину, оттянуть решительный день.
Теперь в дело вмешался сам царь и вмешался как раз накануне открытия действий - вечером 21 мая.
Опять был вызван к прямому проводу Алексеевым Брусилов, и, как оказалось, для того, чтобы он отказался от своей тактической мысли, от своего детища, которое вынашивал так долго, руководясь опытом своих и чужих боевых действий.
- Алексей Алексеевич, прошу не принимать этого за мое личное вмешательство, этого желает государь, чтобы вы сосредоточили свой удар в одном месте, а не разбрасывались по всему фронту, - кричал Алексеев, отчетливо произнося слова.
Как ножом по сердцу ударили эти слова Брусилова! Менять всю тактику наступления, назначенного через несколько часов, на рассвете следующего дня, - что это такое было: самодурство царственного невежды в военном деле? Явное желание оттянуть срок наступления, так как произвести новую перегруппировку войск для удара в одном месте нельзя было. Даже и за несколько дней? Может быть, тут- то именно и вмешалась роковая женщина с ее брезгливыми ко всем русским усилиям глазами? А может быть, это просто нажим Куропаткина на своего бывшего подчиненного, хозяина ставки?..
- Прошу меня сменить! - прокричал в телефонную трубку Брусилов.
- Что вы такое говорите? - испуганным тоном отозвался ему Алексеев.
- Прошу его величество сменить меня, если мой план ему не угоден! повысил голос Брусилов. - Сейчас же сменить, сейчас же!
Очевидно, и резкий тон и смысл сказанного Брусиловым ошеломили Алексеева, - этого-то он во всяком случае не ожидал от человека, так умевшего владеть собою, как Брусилов, насколько он был ему известен.
- Что вы, что вы, Алексей Алексеевич, как так сменить вас, успокойтесь! Речь идет ведь не о вас совсем, а о системе действий, заговорил Алексеев как будто даже испуганно. - Несколько дней еще большой разницы не составят, а зато испытанный уже прием удара в одном месте принесет большие результаты.
- Испытанный кем? Противником, у которого транспортные средства вчетверо больше наших? - кричал в ответ Брусилов. - Да пока я успею перевести дивизию, он переведет пять, если не шесть, и все наступление пойдет прахом! Сейчас он не знает, где будет нанесен ему удар, и даже я сам этого не знаю - где удастся! А начни я перегруппировку, - для него все карты будут раскрыты!.. В одном месте? К этому месту он и стянет пятерные силы против моих!.. Нет, я вижу, что мне не суждено ничего сделать, нет!.. Прошу меня сменить! Доложите верховному главнокомандующему, что я прошу заменить меня кем угодно, хотя бы генералом Эвертом!
- Я не могу сейчас ничего докладывать верховному: он лег спать, ответил Алексеев, - а вы все-таки подумайте, Алексей Алексеевич.
- Зато я не сплю и не могу спать, когда у меня все готово и все на своих местах! И мне не о чем думать, - и сон верховного меня не касается, раздражаясь до предела, кричал Брусилов. - Прошу доложить немедленно, чтобы меня сменили!
- Ну что вы, что вы, как же я могу его будить ради этого, примирительно уже заговорил Алексеев и закончил вдруг: - Ну, бог с вами! Делайте, как задумали сделать, - желаю успеха! И да поможет вам бог!
Алексеев был человек религиозный, и бога призвал он к концу разговора не зря. Он знал, что и Брусилов был человек тоже религиозный, хотя и оказался излишне горяч и несдержан.
IV
Но если горяч оказался Брусилов, то потому только, что слишком холодна была ставка. Да и что могло загореться в ней, если верховный главнокомандующий являл собою образец превосходной воспитанности, то есть невозмутимости? И для чего же торчали в ставке вместе с ним все эти Фредериксы, Воейковы, Долгоруковы, Граббе и прочие, как не для того, чтобы ставка имела вид невозмутимого царскосельского дворца в миниатюре?
Если исконный, вошедший в дворцовый ритуал, обряд христосованья на Пасху царя с 'народом'