Утром перед Ашхабадом призывники проснулись и ахнули: за окнами — бесплодная, выжженная пустыня, ни травинки, пески да пески. Из Ашхабада повезли на машинах в отряд, на учебный пункт, и тут- то, в открытом кузове, ребята уяснили: служить предстоит в веселеньком местечке — ни речонки, ни озера, раскаленные барханы, солнце, солнце, сгоришь заживо, и кто-то сумрачно пошутил: «От меня уже дым валит. Хочу домой!» Андрей подумал: «Черта с два, все равно будем служить».
Когда его обмундировали, он пришел в комнату бытового обслуживания, к зеркалу: армейские ботинки, схваченные у щиколоток брюки, гимнастерка с рукавами по локоть, с отложным воротником, пограничники ее называют «кубинкой», на голове — панама. А что — ничего вид. Эта форма для лета, будет и другая: зеленая фуражка, гимнастерка с длинными, нормальными, как выразился каптенармус, рукавами, шаровары, сапоги.
Андрей снял панаму, приблизился к зеркалу: стриженная под машинку голова в шишках, продолговатые глаза, выпирающие скулы, сомкнутый рот. Как отец на фотокарточке, что стоит в рамке на комоде, в маминой комнате, — единственный фронтовой снимок: сорок первый, под Ростовом. Тогда, в сорок первом, отец был ненамного старше, чем сейчас Андрей. Почти ровесники. А потом он станет старше отца. Мертвые остаются молодыми — где-то прочел об этом.
Однажды мать достала из шкатулки фронтовые письма отца — пожелтевшие треугольники с выцветшими чернилами, — и Андрей узнал: в сорок четвертом, в октябре, воинскую часть отца перебрасывали с фронта на фронт, мимо Москвы, и он отпросился у командования, завернул в Звенигород на сутки. Этим суткам и обязан Андрей, что появился на свет божий. Он родился уже сиротой: восьмого мая сорок пятого года, накануне Дня Победы, в местечке Ружице, под городом Прагой, смертью храбрых погиб гвардии младший лейтенант Рязанцев Степан Родионович — похоронное извещение тоже хранится в шкатулке, на дне, вместе с орденами и медалями отца, которые переслали однополчане.
Андрей перебирал письма, потрясенный: как же отец любил жизнь, как любил маму, как ждал, что поняньчит сына — был уверен, родится сын. И это все, что от отца осталось: пожелтевшие треугольнички со штампом «Просмотрено военной цензурой», отпечатанная на машинке похоронная, потускневший блеск боевых наград. Нет, неправда, не все — остался еще он, Андрей Рязанцев, сын! Отцова плоть, отцова кровь, отцова суть. В чем проявится эта суть? Смотря по обстоятельствам. Если вести речь о сегодняшнем его бытии — исполнять солдатский долг так, как исполнял отец. Что бы ни случилось. До конца.
Ну а покуда не было суровых, исключительных обстоятельств и была нормальная солдатская служба, Андрей окончил учебный пункт, в сентябре, по меркнувшей жаре, по виноградно-дынному изобилию, попал на заставу, начал ежедневно, кроме выходных дней, ходить в наряды.
Дозоры, секреты, засады и всякое прочее — утром и вечером, днем или ночью. Дозоры, секреты, засады и всякое прочее и под осенним звездным небом, когда змеи ищут тепла и заползают на заставу; и под зимним дождем: первые капли впитываются в песок мгновенно и без остатка, но через пять часов пенные, ливневые потоки подмывают барханы; и в весенний буран, выворачивающий опоры высоковольтных передач, дымящий песком до горизонта, в благостную пору буйного цветения маков я тюльпанов — алых, желтых, фиолетовых, в лепестках квартируют каракурты, скорпионы и другие паучки; и в воскресший с июня зной, с этого раскаленного добела месяца твой лучший друг — фляга в войлочном чехле, а худший враг — москиты, что прячутся днем в норах грызунов — песчанок, набираясь от них трупного яда, ночью же роятся над твоей головушкой. Но в общем ничего исключительного. Просто год службы. Триста шестьдесят пять дней. Даже с хвостиком — плюс двенадцать дней, если быть точным. Двенадцать дней второго года службы. Замечаний не имел. Совсем наоборот — благодарность имел. За бдительность в дозоре. Покамест в этом проявилась отцова суть.
И еще в одном проявилась — в том, как любил Лилю. В каждой строке писем к матери с фронта — мужская, настоящая верность и нежность. А прожили вместе после свадьбы всего-то полмесяца: двадцать второе июня, повестка о мобилизации — и вещевой мешок за спину. Потом, три года спустя, случайный приезд на сутки. Шестнадцать суток вместе, если быть точным. А мать любит и ждет его до сих пор, иногда, слушая ее рассказы об отце, сдается: не верит «похоронке». Как будто можно встать из тесной братской могилы, что в местечке Ружице, под городом Прагой.
Андрей помнил: провожая его на перроне Казанского вокзала, мать искоса взглянула на Лилю и на него, и ему показалось в глазах матери: «Будет ли твоя зазноба ждать тебя так, как я ждала отца?» Он хочет на это надеяться. Он любит Лилю надежно, преданно и не забудет ее. Не забывай и ты его, Лиля!
Он запомнил на всю жизнь: начало октября, пригревающее напоследок солнце дробится в речной ряби, молочно-желтые листья черемухи кружат, ложатся на плечи и на траву, шуршат под ногами.
— Отныне ты мой, — сказала Лиля.
— А ты моя, — сказал Андрей.
В тот день они бродили по желтым и багряным лесам. Все открывалось словно заново: березовые и сосновые рощи с неожиданно возникающими левитановскими полянами (художник работал в этих местах), глухие овраги, заросшие орешником и бузиной, еловые посадки, избы окрестных деревень в перелесках, во дворах коровье мычание — как трубный глас электрички, отдаленной расстоянием, монастырь, превращенный в санаторий, мостик Левитана через Разводню, домик Танеева в деревне Дюдьково, подле Звенигорода, в самом городе — домик, где принимал больных молодой доктор Антон Чехов, и развесистая, дуплистая липа, под которой он некогда сиживал, и златоглавая церковь на горке, возвышающейся над Звенигородом, ее колокольный звон плыл над улочками и напоминал: Звени-город, Звени-город.
— Ты должна стать моей женой, — сказал Андрей.
— С этим не следует торопиться, — сказала Лиля.
Они вернулись в лес. Андрею хотелось безлюдья, первозданной тишины, птичьего щебета, но то и дело попадались люди, и едва ли не у каждого транзисторный приемник, мерещилось: люди начинены музыкой, и кусты начинены. «Плоды цивилизации», — подумал Андрей и усмехнулся: на плече у Лили транзистор, и Муслим Магомаев воркует: «Королева красоты… Королева красоты…»
Они до вечера не выходили из лесу. Верхушки деревьев опрокидывались на них и вертелись каруселью, пахло увядающим разнотравьем, и Андрей видел себя в раскрытых глазах Лили.
Рука об руку, усталые, притихшие, в сумерках выбрались на тропу, ведущую из военного санатория в дом отдыха связистов и дальше, в город. Темнота густела, ползла от ствола к стволу, сизые туманы сочились из оврагов, неяркая звезда холодно засветилась над лесом.
На полпути, прямо у тропы, за железной оградой — выкрашенная в серебристую краску фигура солдата, замершая над могилой: в плащ-палатке и с автоматом, обнаженная голова опущена. Андрей и Лиля проходили мимо могилы, когда их обогнала шумливая группа парней и девчат. Долговязый парень дурашливо заорал: «Внимание, братва! Прекратить разговорчики, отставить шуточки! А то товарищ воин будет недоволен!» — и захохотал.
Андрей высвободил руку: «Извини, Лиля», догнав парня, сжал ему локоть:
— Обожди. Ты куда идешь?
— А тебе какое дело? Ну, на танцы. — В темноте белело лицо с черными усиками, на белой рубашке черный галстук-бабочка.
— Слушай ты, остряк. Если бы не они, не ходить бы тебе на танцы, вообще не ходить по земле.
— Ты что, чумной? — Долговязый сплюнул. — Лекции вздумал читать? Так мне недосуг, как-нибудь в другой раз.
— Здесь зарыто сто пятьдесят человек. Неподалеку была передовая, немцы стояли в Дюдькове, наши сражались насмерть. Над чем глумишься?
— Лежали и еще полежат, а мне законный твистик кинуть пора!
Пощечина была оглушительной. Парень покачнулся, сунул руку в карман:
— Ну, гад, это тебе так не сойдет! — и оглянулся на спутников, ища поддержки. Но те отошли.
Кто-то проговорил:
— Да ладно вам, замнем для ясности. Пошли, Витек!
Витек брызгал слюной, грозил кулаком:
— Еще повстречаемся, гад! Я тебя запомню!
— Иди, иди, — сказал Андрей. — Ты запомни, что я тебе говорил. И оплеуху запомни.
Бледная, перепуганная Лиля вцепилась в рукав, потащила: