Тюрьма до двух лет или исправительно-трудовая колония… А ведь ребенок, до смерти избитый пьянчугой, уже умел чувствовать, испытывал боль, боялся, страдал… Вот если бы такому человеку дали десять лет или пожизненно засадили за решетку, я, видит бог, ничего бы не имел против, и меня не тронул бы даже тот аргумент, который вы, возможно, приведете: человек оказался жертвой своего характера и своей среды. Не будем сентиментальными. Впрочем, я уже смирился с делом Питерлена. Поверьте мне… Смирился, вплоть до сегодняшнего вечера, пока вдруг опять все не полезло наружу. Второе освидетельствование вы уже прочитали. Итак, Питерлен вернулся к нам через два месяца, потому что его спихивали в родной кантон как неизлечимого больного. Он прибыл, и я увидел его вечером на обходе. Я никогда не забуду той сцены. Он узнал меня, но не поздоровался со мной. На губах застыла улыбка, он сидел на скамейке в длинном коридоре в «Н» — приемного отделения тогда еще не построили, — сидел, уставившись перед собой. Я остановился перед ним, он поднялся, заложил руки за спину и отвесил мне церемонный поклон. Он плохо выглядел. На следующий день я осмотрел его. Легкие были слегка затронуты, но ничего страшного. За три дня он не сказал ни с кем ни слова. Он сидел в своем углу, листал иллюстрированные журналы, тупо смотрел в пол, а когда я приходил на обход, он вставал, чтобы, заложив руки за спину, отвесить мне поклон… На третий день он устроил скандал санитару и был невероятно груб. Насколько я помню, из-за пары носков, они были малы ему. На четвертый день, утром (в этот день все чувствуют себя особенно раздражительными), он разбил окно. Я перевел его в «Б», всю ночь напролет он был так возбужден, что пришлось посадить его в ванну. У нас нет смирительных рубашек, вам это известно. Но что же делать с возбудившимся больным? Теплая вода успокаивает. Двое санитаров дежурили при нем, и они знали, что я не милую за синяки. Это всегда самое первое, на что я утром обращаю внимание, когда прихожу делать обход, зная, что возбужденный больной провел ночь в ванне… Как мне ни прискорбно, я должен сделать еще одно отступление, Штудер. Не задумывались ли вы когда-нибудь над следующим: мы или, правильнее сказать, я… могу описать в своем заключении душевное состояние убийцы в момент совершения им преступления, могу вскрыть мотивы, побуждения, механизм поведения. Хорошо… Я знаю, и уже говорил вам, что все мы убийцы — в своих снах, в мыслях, но в нас есть сдерживающее начало. Оно не дает нам дойти до преступления. А как быть, если мы преступили черту и стали убийцей? Оказывает ли преступление на убийцу такое сильное воздействие, что все его мироощущение рушится? Я не говорю сейчас об убийстве по приказу…
Опять прослушивалась странная интонация, как раньше, когда Ладунер читал: «Он имел такую власть над женой…», но тут он вдруг заторопился, словно стараясь что-то затушевать:
— …как во время войны или революции. Там всю ответственность несут вожди. Я говорю о единожды совершенном убийстве, об убийстве в состоянии аффекта. Не допускаете ли вы мысли, что человек, совершив преступление, думает, чувствует, поступает, видит, слышит, ощущает иначе, чем до своего поступка? Не говоря уже о раскаянии, которое является значительно более редким движением души, чем обычно думают. Оно лежит совсем в иной плоскости, я бы сказал, в религиозной, а сегодня верующие, люди с богом в душе, такая же редкость, как и люди с чувством ответственности. То, что сейчас в ходу и провозглашается религией, в лучшем случае, как я вам когда-то говорил в Вене, похоже на рыбий жир. Бытует мнение, он укрепляет организм, но неприятен на вкус, особенно когда глотаешь, да и помогает не очень. Во всяком случае, все испытывают отвращение, и чувство отвращения довлеет над эффективностью полезного воздействия на организм… Крушение мироощущения!.. Мы говорим в таких случаях о шизофреническом ощущении конца мира. Гора, которая расщепилась, — это катастрофа для мироощущения горы… Убийство — катастрофа для всей целостности человеческой натуры… Во всяком случае, с точки зрения психиатрии, а похоже, все свидетельствует о том, что шизофрения — болезнь органического происхождения. Непорядок в функциональной деятельности желез, говоря обывательским языком… В самой начальной стадии ее нельзя распознать, в лучшем случае можно только определить предрасположенность к ней. В случае Питерлена, например, нельзя себе позволить большего, как лишь сказать: в дальнейшем у него, не исключено, разовьется психическое заболевание, и больше ничего. Но если мы можем быть такими дальновидными, значит, мы все же должны суметь объяснить господам судьям, что в случае с Питерленом они имеют дело не с преступником, а с психически больным человеком, что Питерлен умертвил своего ребенка по причинам, понять которые мы с психологической точки зрения еще в состоянии, но которые, однако же, свидетельствуют, что то внутреннее сдерживающее начало, о котором я говорил раньше, у него уже отсутствует… Ну да, я и попытался объяснить все это господину прокурору. И именно господин прокурор был отчасти виноват, что Питерлена доставили к нам в таком плачевном состоянии. Детоубийца Питерлен предпринял бегство в неведомый мир, куда мне нет доступа, ведь моя притча справедлива лишь отчасти. Шизофрению не всегда можно сопоставить с расщепленной горой. Иногда она похожа на стоячий пруд, питающийся своими же собственными водами и не имеющий ни единого свежего притока извне. А иногда на бегство в мир недоступного, и мы стучимся и стучимся в его врата (как поэтично! А, дорогой Штудер?), а бывает, она принимает формы фанатичной одержимости, и невольно вспоминаешь средневековые процессы сожжения ведьм на кострах или изгнания беса у францисканцев, и так хочется иметь под рукой стадо свиней, куда можно было бы загнать нечистых духов. Вот и у Питерлена картина была довольно пестрой. Застывшая мимика, заторможенность движений и аффективность взаимосвязи, если вы правильно меня поняли, означает, мосты между нами рухнули, и не только между ним и мной, а между всем реальным миром и им. Что заменило ему реальную действительность, я могу сегодня только догадываться. То были гробы, его ребенок, и прокурор окружного суда тоже там присутствовал. Питерлен утверждал, пахнет бриллиантином, в его мозгу всплывали также фразы из книг… Но все это существовало не в виде воспоминаний, по отношению к которым мы умеем держать дистанцию, нет, это прошлое в любую минуту могло стать осязаемым, принять телесные формы, оно разговаривало с ним, жило в нем: санитар вдруг стал для него ненавистным прокурором, и Питерлен разбушевался, один из пациентов превратился в его жену, и Питерлен гладил его нежно. Временами появлялся и черт, он был похож на гётевского Мефистофеля, то был книжный черт, и Питерлен отбивался от его нашептываний, а иногда завороженно вслушивался в них, и тогда у него был вид оцепеневшего в экстазе кающегося грешника… Я врач. Я не думал о том, что ждет Питерлена, если я его вылечу. Я думал только об одном, и в этом я должен с покорным смирением сознаться, — как врач, я думал только о том, как вытащить Питерлена из его таинственного мира, заставить замолчать те голоса, что мучали его. Показано было, казалось мне, лечение сном, хотя некоторые соображения говорили против, однако я все же попробовал. Я накормил пациента Питерлена снотворными средствами и погрузил его на десять дней в состояние длительного наркоза. Цель: остановить непрерывный бег видений и голосов. Все видения нужно было утопить во сне. Я объясняю вам все довольно упрощенно, если бы сейчас меня слышали мои коллеги, они бы от души посмеялись. Единственный, кто не стал бы злорадно усмехаться, был бы, пожалуй, мой старый шеф. Он был похож на старенького гнома с бородой, как у Рюбецаля,[9] а руки у него были такие длинные, что пальцы касались колен, когда он, сгорбившись, семенил быстрым шагом. За время длительного наркоза (Юцелер помогал мне, знаете, тот палатный из «Н», другие санитары не годились для такой работы, в нашей больнице тогда царил хаос, как при отделении тверди от хляби) мой Питерлен отощал. Этого следовало ожидать. Когда он проснулся после десятидневного сна, он плюнул Юцелеру в лицо, а меня укусил в руку. Не очень сильно. Он ослаб… Юцелеру приходилось возиться с ним целыми днями, быть все время подле него, играть с ним, водить его на прогулку, заставлять его рисовать… На рисование я возлагал большие надежды… Душа, возвращающаяся из неведомого мира, поднимающаяся из пучин стоячих вод, похожа на гадкого утенка. Хочется научить ее плавать… В результате — фиаско, чтоб не быть многословным. Я откармливал его. И вдруг мой дорогой Питерлен отказался от еды. Кормить через зонд — скучное занятие. Я думал, он кончится прямо у меня на глазах.
Вздох. Вспыхнула спичка, Ладунер сделал глубокую затяжку.
— Потом он вдруг начал есть за троих, как молотилка, стал толстым, перестал кашлять. За десять дней прибавил восемь кило. В остальное время он занимался только тем, что крушил оконные стекла. Может, в своей потерянности он думал, что ломает ту стеклянную стену, что стояла между ним и окружающими его вещами и людьми… А голоса по-прежнему изводили его. У него был целый репертуар изысканных неприличных ругательств, и все они предназначались прокурору, а я имел честь олицетворять его в его глазах. Через три недели я прибегнул к повторному лечению сном — Питерлен весь лоснился от жира, и счет за разбитые стекла рос, несмотря на все меры предосторожности. Столяр, который вставляет у нас стекла, работал тогда только на отделение «Н». Мне не хотелось запихивать Питерлена в ванну, я,