Монотонными голосами пели они про царство небесное, божественное сияние на небесах и спасение грешных душ. Санитар Кнухель, мужчина с тяжелым подбородком и мясистыми губами, стоял в дверях у входа в палату, и на лице его играла глуповатая улыбка. А может, именно такова набожная улыбка? Фройляйн помоложе настроила гитару, проиграла вступительные такты. Довольно веселенькая и бодренькая мелодия, подумал Штудер, странно слышать ее из шамкающих уст.
Одна из старых дев обратилась к Штудеру.
— Бедные больные, — сказала она, — нужно и им, бедным, доставить хоть малую радость. У них ведь нет никакого другого развлечения!
Больной в своем углу все еще продолжал подсчитывать поголовье рогатого скота, лошадей и овец. Он не внял пению… А остальные лежали, уставившись в потолок, и продолжали пачкать простыни. Старые девы направились в другое отделение, чтобы усладить и другие души…
— Христианство в действии, — сказал санитар Кнухель, ворот его рубашки был застегнут на большую медную кнопку. — Тоже мне, врачи со своей ученостью! — произнес он презрительно. — А для души и духа ничего… Трудотерапия!.. Я попробовал ввести по вечерам регулярное чтение Библии, но доктор Ладунер со злобой напустился на меня. Он не против религии, сказал он, но здесь, в больнице, гораздо важнее научить пациентов не испытывать страха перед лицом действительности.
Санитар Кнухель говорил как сектант, словно проповедь читал. Штудер однажды попал по долгу службы на такой «час» — один мелкий мошенник примазался к сектантам, а пять кантонов разыскивали его за воровство и шулерство… Штудеру знакома была эта песня, и мелодию ее он тоже знал. Безобидные люди, общающиеся друг с другом во время этого «часа» молитвенного бдения и гордые тем, что у них есть «свое христианство», дающее им право взирать на других людей сверху вниз…
— Но, — сказал Штудер, — с Гильгеном вы вели себя не совсем порядочно… Можно даже сказать, не по-христиански.
Лицо Кнухеля приняло каменное выражение. Он возразил:
— Мирские деяния надо искоренять. «Не мир пришел Я принести, но меч»… — процитировал он.
А Штудер спросил себя, с каких это пор сплетня стала карающим мечом…
Выражение на лице Кнухеля изменилось еще раз — оно стало сладким, а на губах появилась улыбка, олицетворявшая собой, по-видимому, доброту.
— Кого слово не берет, того палка прошибет, — произнес он. — Только религия принесет миру выздоровление, я славлю Бога моего, Дух Его благий, и если они насмехаются над Господом Богом, — сказал он, сдвинув брови, — их нужно сечь железными батогами…
Бедный маленький Гильген с его больной женой, долгами и всей своей безрадостной жизнью! Ведь он был земным человеком, верил во что-то, приносил утешение больным, рассказывал возбудившемуся кататонику в ванне какие-то истории, и пусть тот не понимал их, но они действовали на него успокаивающе… Только не впадать в сентиментальность! Но ничего нельзя было поделать с тем, что маленький Гильген, объявивший пятьдесят от туза пик, с самого начала вызывал симпатию и что Штудер чувствовал и себя виновным в его смерти. А все-таки почему он выбросился в окно? Из-за воровства? Чушь какая! Ведь не было доказано, что именно маленький Гильген совершил в конторе кражу. Тут что-то другое кроется… Почему все время возникает подспудное ощущение, что Гильген хотел кого-то прикрыть, боялся, как бы не предать другого, и предпочел лучше выброситься из окна? Это самоубийство больше похоже на героический жест… Возможно, за ним стоял страх, как бы не проговориться, не запутаться при перекрестном допросе. Люди обычно испытывают панический страх перед следователем. И не без основания! Не без основания!
Кого он хотел прикрыть? Питерлена? Первое, что приходит на ум. Он ходил с Питерленом каждое воскресенье гулять, оба делились друг с другом своими заботами: Гильген рассказывал ему про свои долги, а Питерлен — про совершенное им злодеяние. Конечно, трудновато после рассуждений доктора Ладунера рассматривать то убийство ребенка как чудовищное злодеяние… И все же… Питерлен исчез в очень критический момент, его бегство совпало со смертью директора, хотя доказано, что по крайней мере в смерти директора мешок с песком никакой роли не играл. Препараты, приготовленные с помощью ассистента Нёвиля, подтвердили эту догадку. Но кто-то ведь столкнул директора с лестницы.
Юцелер? Кое-что говорило против него. А как объяснить его спокойствие, хладнокровность суждений? Ведь на карту была поставлена его судьба: попасть в черный список — это не игрушки. И больницы закрыли бы перед ним двери. Так можно и самому хорошему работяге шею сломать… Ведь мы еще не дожили до такого времени, когда профессиональная пригодность работника важнее его политического умонастроения. Еще долго придется ждать, пока такое будет…
Но Юцелер не мог звонить по телефону. Кто звонил из больницы и зачем? Ведь то, что директор появился в том углу по телефонному звонку и что там в половине второго раздался крик, настолько совпадало с остальными результатами следствия, что искать другую версию просто было бы пустой тратой времени… Но кто кричал? Директор? Или тот, кто совершил нападение на него?.. Тот, кто совершил нападение на него!.. Что за прямолинейное решение! Кто может поручиться, что нападение совершил один человек?
Питерлен играл на «празднике серпа» на аккордеоне. И исчез вместе со своим аккордеоном. У Питерлена была причина свести счеты с директором, он ведь был уверен, что его выход на свободу сорвался исключительно из-за козней директора. Против этого, однако ж, говорило то, что и на доктора Ладунера напали в котельной, ударив его… И что доктор Ладунер знал, что папка спрятана в топке…
А бумажник, найденный им за книгами в квартире доктора Ладунера, вскоре после прихода Гильгена? Аккордеон!.. Штудер вспомнил про звуки музыки, проникавшие в его комнату сквозь потолок; вспомнил про Матто, показывавшегося и тут же исчезавшего в окне над ним…
И пока санитар Кнухель, дирижер рандлингенской капеллы духовых инструментов (да будет замечено, когда музыканты играли, запрещено было танцевать!), рассуждал о царстве божьем и спасении души, приняв молчание Штудера за одобрение и надеясь обратить его в веру, Штудер так интенсивно ворочал мозгами, что весь лоб его собрался в морщины, и санитар Кнухель тоже расценил это как признак того, что вахмистр серьезно задумался над его словами.
Тем сильнее было его изумление, когда Штудер вдруг, наскоро попрощавшись, развернулся и поспешил от него в другую сторону, показав ему круглую спину.
Коридор этажом выше квартиры доктора Ладунера пах только пылью. Запах лекарств и мастики полностью отсутствовал. Слева ряд комнат. Подсобных и служебных. Несколько дверей подряд заперты, последняя только прикрыта.
Штудер толкнул ее, и первое, что он увидел, был аккордеон. Затем: на старых чемоданах и ящиках кругом лежали промасленные бумажки, остатки хлеба… Кто-то довольно долго жил в этом помещении. Когда он его покинул? Штудер пощупал кусочки хлеба. Не очень черствые… Вчера?
И ему опять вспомнилась кража в конторе, после которой санитар Гильген покончил с собой, опасаясь, что не сможет сохранить тайну.
Но кроме санитара Гильгена к швейцару, кажется, еще кто-то приходил и тоже что-то покупал… Не сигары и вообще не курево… Шоколад!
Ирма Вазем… И она побывала в те самые злосчастные пять минут в главном здании. Надо бы спросить Ирму Вазем, не видела ли она чего.
Вахмистр набрал в кабинете доктора Ладунера номер женской палаты в «Н» и попросил сиделку Ирму Вазем и услышал в ответ: она в это воскресенье свободна и раньше вечера не вернется. И, не дослушав вопроса, кто ее спрашивает, Штудер молча положил трубку. Неплохо они живут, эти сестры