удовлетворительные слова о каждом спектакле. Кто посещает театр не для писания рецензий:, для того, по большей части, трудно говорить о виденном, — не хочется. Так и я не скажу о многом. Не могу.
Сижу в зрительном зале, смотрю, и думаю:
«Скоро ли кончится?»
И недоверчиво, почти без веры в возможность этого, жду моментов сладких, жутких и трепетных.
Моментов, для которых только и стоит ходить в театр. Если их нет, то только и остается, — сидеть и ждать конца.
Вижу превосходно сделанную декорацию. Верю в большую эрудицию художника. Недаром и на афише наклеены картиночки очень ученого содержания: две микенские вазы, фриз Тиринейского дворца. Конечно, декорация сделана с громадным знанием дела. Но какое же мне в том утешение? Она мешает мне смотреть на то, что делается на сцене. Какой-то музей исторический передо мною, — такая бездна подробностей, что для обозрения их понадобилось бы не менее часа. Конечно, надо, чтобы декорация вводила в тот мир, который изображена. Но если бы поменьше подробностей!
Костюмы, массовые сцены, большое искусство режиссера, плохая игра большинства артистов, — что до всего этого? Только бы один момент восторга!
И он быль дан.
В роли Электры зрители видели Роксанову, — а из неё могла бы выработаться, при счастливых условиях, настоящая трагическая актриса.
Трагический актер — совсем не то же, что актер драматический. Трагедия и драма — да это два разные Mиpa, солнце и луна. Драма — вся в борьбе. Трагедия— вся в тишине и безмолвии непреклонной решимости. Герой драмы размышляет и колеблется. С другими ли, с самим ли собою, он вечный ведет спор. Трагически герой приходить для свершения рокового замысла, — и с его рокового пути нет возврата назад. Потому и гибель на конце этого пути. И до игры ли внешней трагическому актеру!
И вот, когда участники спектакля кричали свирепыми голосами, яростно вращали глазами, делали угрожающее и необыкновенные жесты, — все это так не шло к трагическому тону, что казалось смешным. И сбивало исполнительницу роли Электры.
Пришла на сцену Клитемнестра, кричала, стучала палкою, неистовствовала, — казалась русской помещицей старого времени; словно вот сейчас позовет холопов, и начнет истязать свою дочь. И, поддаваясь общему дурному тону, психопатничала иногда и Роксанова.
Но зато как она молчала! Как она смотрела! Как она слушала! Как она плакала!
Длился спектакль, скучный, потому что пьеса ничтожная, постановка чрезмерно-ученая, актеры слишком актеры из драмы, единственная трагическая актриса еще не нашла себя, — и только когда она оставалась одна, когда ей оставалось овладеть странною тишиною трагического устремления, и в молчании и в слове передать непреклонный шопот рока, который тих, — и неумолим, — только тогда являлась торжественная и верная трагедия, и оправданы были Смерть и Любовь, — оправдана была Любовь — Смерть.
Умер убитый Орестом Эгист, и с шумными криками торжества собрался народ. Вынесли на руках, высоко подняв, Ореста, и закружилась и завопила толпа, — бросилась в бешеную пляску Электра, и слышен был вопль её, торжествующи и страшный вопль.
Как ликует, как торжествуется как светло и ужасно радуется свободная душа человека! Какие находит она звуки, какие вопли исторгает ей восторг из широко отверстых уст! Какая радость! Какой ужас! Какая прекрасная смерть!
Смерть! Потому что после этого не надо жизни. И если она жила еще долго, — что до того! Только раз душа человека может так ликовать, и так, ликуя, умирает.
Демоны поэтов
Я — поэт, и я хочу говорить о поэтах. Точнее, о их демонах.
Демонов, конечно, нет. Что же, может быть, нет и поэтов? Нет ли, есть ли, — всё равно. Значимо только то, что я хочу говорить об этих предметах.
Поэт, говорящий о поэтах, находится в исключительно счастливых условиях. По свойственной поэту приятной способности всему удивляться, всем восхищаться и вдохновляться всякими явлениями жизни, поэтические произведения, которые поэт читает, производят на него обаятельное, волнующее впечатление. Чужие стихи для поэта или совсем мертвы, вовсе не существуют, или волнуют и трогают его чрезвычайно. Человек, способный приходить в восхищение перед мёртво играющими в атмосфере демонами воздуха и пыли, он ли зевнёт над прекрасною поэмою? Он ли почтит равнодушною хвалою игру творящего духа, хотя бы то был и «мелкий бес, из самых нечиновных»?[15]
Понять каждую гримасу, подметить все эти лёгкие дрожания в уголках губ, каждый беглый, мгновенный огонёк отразить в себе, под самую последнюю заглянуть личину, — это наслаждение очень изысканное, за которое каждый из нас так благодарен другому поэту.
Наслаждение очень изысканное, хотя и очень опасное. Стрела летит иногда и дальше цели, — слишком тонко выпрядаемая нить слишком рано рвётся между пальцами внезапно дрогнувшей пряхи, — мёд до излиха сладкий в горькое претворяется вдруг яство.
Слишком глубокое понимание собирает сокровища, которых никто не расточал, и жнёт пшеницу, никем не посеянную, радуя лукавых, которые всегда смеются над человеком.
Поэт — вдохновенный творец, чародей и мечтатель. Вот открывает он чужую книгу и ворожит над нею.
Скатерть-самобранка, расстилайся предо мною, — угости меня дивною трапезою. Я хочу тонких вин и благоуханных снедей.
И раскрывается, — и уставлен стол.
Насыщен и пьян, встаю из-за дивного пира, и томно кружится голова, — и погано хихикает один из лукавых, и шепчет вкрадчиво и злобно:
— Пепел и угли — твои снеди, болотною ржавчиною краснеет вино твоё, смрадные черепки — сосуды, изящностью которых прельщался ты.
Посмотри, — он прав, лукавый.
Ну, так что же! Прав и ты, поэт. Ты насладился, — и усладительных мигов никто не отнимет от тебя.
Вот было для тебя творчество иного поэта океаном, переплеснувшим переплеск вольных волн через чёрную черту берегов. Ты прошёл над океаном, шагами измерил ты неизмеримую ширину его, вершками исчислил ты его глубину, — но не стыдись восторженных похвал: не ты ли был солнцем, отразившим свой лик в океане?
Хвала — дело поэта, восторг — его правда.
Экстазы поэта достойнее, чем придирчивые истолкования критика.
Не было такого времени в России, когда критика не совершала бы позорного дела охуления литературных слав. Русские критики достигли того, что в представлении русских людей, столь ещё простодушных, самое слово «критика» стало равнозначащим со словом «брань». Любители презрительных выражений с восторгом читали и читают критические статьи, где творческий труд и светлое вдохновение поэтов расценивались и расцениваются с грубою развязностью, как дело глупое и позорное.