— А ты, дядя, видел? — спросил сладенький тенорок. Александра Ивановна сразу по этому тенорку представила кудреватого, рыжеватого, весноватого парня, — здешний, с этого же двора.
Прошла минута тусклого молчания. И вдруг послышался сиплый и злой голос:
— Видел. Большая. Белая. У бани лежит, и на луну воет. Опять представила по голосу черную бороду лопатою, низкий плотный лоб, свиные глазки, расставленные толстые ноги.
— Чего же она воет, дядя? — спросил сладкий. И опять не сразу ответил сиплый:
— Не к добру. И откуда взялась, не знаю.
— А ежели, дядя, она — оборотень? — спрашивал сладкий.
— А не оборачивайся, — ответил сиплый.
Непонятно было, что значили эти слова, — но не хотелось думать о них. И уже не хотелось прислушиваться к ним. И что же ей звук и смысл людских слов!
Луна смотрела прямо в лицо, и настойчиво звала, и томила. И тусклою сжималось сердце тоскою, — и не усидеть было на месте.
Александра Ивановна поспешно разделась. Нагая, белая, тихо вышла в сени, приоткрыла наружную дверь, — на крыльце и на дворе никого не было, — пробежала двором, огородом, добежала до бани. Резкое ощущение холода в теле и холодной земли под ногами веселило. Но скоро тело угрелось.
Легла на траву, на живот. Приподнялась на локтях, подняла лицо к бледной, мертво-тоскующей луне, и протяжно завыла.
— Слышь, дядя, завыла, — сказал у ворот кудреватый. Сладенький тенорок трусливо дрожал.
— Завыла, проклятая, — неторопливо отозвался сиплый и злой. Встали со скамьи. Щелкнула щеколда у калитки. Тихо шли двором и огородом двое. Впереди старший, дюжий, чернобородый, с ружьем в руках. Кудреватый трусливо жался сзади. Выглядывал из-за плеча.
За банею лежала в траве большая белая собака и выла. Ее голова, черная на макушке, была поднята к ворожащей в холодном небе луне, задние лапы были странно вытянуты назад, а передние упруго и прямо упирались в землю. В бледно-зеленом и неверном озарении луны она казалась огромною, — такою огромною, каких и не бывает на свете собак, — толстою и жирною. Черное пятно, которое начиналось на ее голове и тянулось неровными извивами вдоль всей спины, казалось женскою распущенною косой. Хвоста не было видно, — должно быть, он был подвернут. Шерсть на теле была такая короткая, что собака издали казалась совсем голою, и кожа ее матово светилась в лунном свете, и похоже было на то, что в траве лежит и воет по-собачьи голая женщина.
Чернобородый прицелился. Кудреватый закрестился и забормотал что-то.
Гулко прокатился удар выстрела. Собака завизжала, вскочила на задние ноги, прикинулась голою женщиною, и, обливаясь кровью, бросилась бежать, визжа, вопя и воя.
Чернобородый и Кудреватый повалились в траву, и в диком ужасе завыли…
Мудрые девы
В украшенном цветами и светлыми тканями покое Девы ждали Жениха. Их было десять, они были юны и прекрасны, и были среди них Мудрые девы, и были Неразумные.
Вечер отгорел и погас, как погасает в небе каждый вечер. Дыхание темно-синего холода простерлось над землею, и далекие, вечные звезды начали свой медленный хоровод. Девы приготовили все, что надо было для брачного пира, и сели за стол. Одно место среди них было пусто, — то было место для Жениха, которого ждали, но которого еще не было здесь.
Десять светильников горели перед Девами. На белой скатерти стола стояли сосуды с вином и хлебы.
Тихи были голоса беседующих Дев. Черная ночь молчала в саду за окнами украшенного брачного чертога, — а издали доносились откуда-то веселые песни, смех, музыка, шумные восклицания. Там, недалеко от дома, где ждали Девы Жениха, веселились и пировали Девушки, юные Женщины и праздные Молодые люди, — и всем им не было никакого дела ни до Жениха, приходящего во тьме и тайне, ни до Невесты, таинственно зажигающей высокий свой светоч.
Они, беспечные, плясали, и пели, и смеялись, и славили сладостные очарования буйной жизни. В их песнях говорилось о том, что жизнь дается каждому только один раз, что юность пролетает быстро, и что надо торопиться вкусить ее восторги и услады, пока еще кровь горит избытком стремительных сил. Тихо беседовали Девы:
— Теперь уже скоро придет Жених.
— Да, мы скоро дождемся его.
— Как они там шумят!
— Как безумны их песни!
— Как грубо звучит в ночной тишине их хохот!
— Жениху будет неприятен этот шум.
— Жених добрый, — он не осудит.
— Он уже скоро придет.
— Не он ли это вошел в сад?
— Не он ли стоит у порога?
— Не он ли заглянул к нам в окно?
— Не пойти ли нам к нему навстречу?
— Нет, в саду пусто и тихо.
— У дверей нет никого.
— Только черная ночь смотрит к нам в окна.
Длилась ночь. Ждали Девы. Беседовали тихо.
Все громче и веселее становились голоса пирующих. Жених не приходил.
— Его все еще нет, — говорили опечаленные Девы.
— Он придет в полночь, — говорили они, утешая сами себя.
— Будем ждать.
— Как долго!
— Как скучно!
— Не надо роптать на Жениха.
— Он придет.
— Надо ждать, — он утешит нас.
— Как долго ждать! Уже и полночь прошла.
Стали роптать Неразумные девы. Они говорили:
— Мы здесь сидим и ждем, а он забыл о нас.
— Может быть, и не придет.
— Может быть, он пирует с другими.
— Зачем же мы ждем его, глупые?
— Как весело там!
— Не смешно ли, что мы сидим здесь, за накрытым столом, а сами не пьем, не едим, и не радуемся, и ждем Жениха, который не приходит, хотя уже прошли назначенные сроки!
— Не пойти ли нам туда, где так весело?
— Подождите, — говорили Мудрые девы. — Жених придет. — Он стукнет в дверь, станет на пороге, посмотрит на нас благостными очами, — и тогда начнется у нас веселье, более светлое и радостное, чем то, которому вы завидуете.
Но уже не захотели Неразумные девы ждать дальше. Они говорили:
— Мы пойдем туда, где весело. Идите и вы с нами. Если Жених не пришел вовремя, то он может сходить за нами и туда, где мы будем. Можно оставить ему на столе записку.
И взяли Неразумные девы свои светильники и ушли, — шесть Неразумных дев. Остались четыре Мудрые девы. Он сели близко одна к другой и тихо беседовали о Женихе и о тайне и ждали.