Сегодня днем над морем шел редкий пушистый снег, и остров был неотличим от аспидного цвета поверхности лагуны, что мешало Мачере сосредоточить на нем мысли и перенестись туда. Она сидела, опершись локтями о каменный подоконник, позволив векам смежиться; она видела яснее с закрытыми глазами (прекрасный парадокс для коллекции доктора Нилы) и открытым умом. Иногда снежинки влетали через открытое окно и покрывали ее лицо влагой, словно слезы.
Всю жизнь изучая Принцип, Мачера научилась различным приемам фокусирования разума. Большая часть из них были не более чем трюками, способами обмануть себя, заставив поверить, будто пребываешь в возвышенном состоянии постижения и таким образом в большей степени настроен на Принцип чем обычно; они вызывали в ней досаду, так как, безусловно, нет ничего глупее, чем пытаться обмануть себя. Но было одно довольно простое душевное упражнение, которое Мачера иногда находила полезным. Способ очистить мозг от несущественных мыслей, нечто вроде уборки в комнате, духовная стирка, однако его прозаичность не делала метод менее действенным.
Она зажмурила глаза, словно, сдавливая веки, могла выжать воспоминание о том, на что смотрела, и сделать их светонепроницаемыми, а потом позволила мышцам лица расслабиться. Эта часть упражнения всегда помогала успокоиться, меньше думать об успехе или неудаче. Мачера сделала несколько глубоких вздохов и перешла к локализации различных частей своего тела и их расслаблению. Через несколько минут она зевнула, и это подтверждало, что она все делает правильно.
Одну за другой она изучала мысли и воспоминания, которые прилипли к полу ее разума. Мачера вообразила, будто находится в библиотеке и что пол и столы покрыты книгами, брошенными и оставленными раскрытыми. Она представила, как по очереди поднимает каждую книгу, стирает с нее пыль, туго скручивает и вставляет ее в тубус, а потом кладет на полку. Вот, к примеру, книга обыкновенных мелочей, таких, как пара сандалий, которые надо забрать у сапожника, свежая царапина на локте, который она ободрала о выщербленный край колодца, легкая головная боль, всегда беспокоившая Мачеру, когда шел снег. Все это она медленно свернула и положила на стеллаж, а потом взяла книгу неотвязных забот…
Одну за другой она свернула их все и положила на место, даже ту восхитительно соблазнительную книгу размышлений, в которой были записаны все ее мысли о теориях и интерпретациях, все, что она хотела бы считать истинным.
Единый Принцип, пронизывающий все, — концепция настолько расплывчатая и туманная, что способна отпугнуть всякого, кроме наиболее настойчивых. Иногда эта тропа бывает такой широкой и ясной, что кажется вполне земной и очевидной, а потому не заслуживающей изучения. А иногда поток истощается до такого узкого ручейка, что кажется плодом воображения, чем-то таким, что человек якобы воспринимает, потому что страстно этого хочет. Между повсеместным и банальным, сомнительным и самодельным свидетельством подстерегает опасный соблазн выбрать промежуточный курс, признать, что истина должна быть средним арифметическим от имеющихся альтернатив; это то же самое, что пытаться написать историю, прибегнув к голосованию на симпозиуме историков и признав, что мнение большинства должно быть истиной. Но в поисках Принципа нет места ни здравому смыслу, ни вере, ни демократии. Принцип нельзя исправить, упростить или улучшить. Принцип таков, каков он есть.
Сухие, бескомпромиссные слова, которые все студенты обязаны знать наизусть; не то, во что следует верить, ибо вера предполагает возможность сомнения, — скорее то, что необходимо принять точно так же, как человек принимает факт смерти, в которую не нужно верить. Довольно о предисловии; она представила себя делающей неловкий реверанс перед каменным изваянием, стоящим перед дверью, с тревогой ожидающей мгновения, когда ей будет позволено войти.
И вот она уже за дверью, стоит на открытом воздухе, где нет ни крыши, ни стен вокруг, она всегда мысленно представляла Принцип в виде сада (как потешались чужеземцы над пристрастием жителей Шастела к маленьким клочкам организованной природы, выстроенной по ранжиру траве и батальонам вымуштрованных цветов, вытянувшихся по стойке «смирно» и по команде демонстрирующих свои лепестки!), где она могла сидеть или лежать, окучивать этот сад или срывать все, что вздумается, не опасаясь испортить общий вид. Иногда Мачера приходила сюда, чтобы выполоть ошибки или ложные умозаключения, выкопать, мульчировать и вытащить камни, выкосить, обрезать и отломить засохшие верхушки лишних вопросов. А иногда она приходила туда с корзинкой в руке, собирала, что нужно, и относила домой, хотя все это было не так просто — сад отдавал ей только то, что хотел отдать…
Мачера открыла глаза и увидела мастерскую. Помещение напомнило ей двор, где работал ее отец- бондарь, потому что тут стояла длинная скамья с тяжелыми деревянными тисками, прикрученными к ней, а по стенам были развешаны знакомые инструменты: скобель, струг, деревянный рубанок, лучковая пила, тяжелый рашпиль, деревянные бруски с вставленными в них кусочками известняка, связка конского волоса, стамеска, долото, киянка и маленький медный молоток. Пол устлан завитыми белыми стружками, а на поперечных балках, скреплявших стропила крыши, покоились поленья распиленной зеленой древесины, добавляя привкус древесного сока к аромату свежеструганного кедрового дерева. Свет проникал в мастерскую через открытую ставню и падал позади человека, склонившегося над бруском, который он стругал большим рубанком, его плечи и руки двигались ритмично, как у гребца. Мачера видела только его затылок, однако старик, сидевший чуть в стороне от луча света, смотрел прямо на нее, хотя тень и скрывала его черты.
— И что потом? — спросил он.
Второй мужчина перестал работать и с легким стоном распрямил спину.
— А после все покатилось под гору. Выяснилось, что моя проклятая сестра послала корабль, чтобы забрать меня, — если б я знал об этом, то рискнул бы уйти вплавь. Но я и не догадывался, поэтому меня доставили, словно посылку, до порта назначения и поволокли на гору, дабы я засвидетельствовал свое почтение и выразил надлежащую благодарность. — Мужчина взял рубанок и несколько секунд копался в коробке с лезвиями. — Заставила меня околачиваться в своей чертовой приемной чуть ли не битый час, что не улучшило моего настроения.
— И вы выразили? Я хочу сказать — надлежащую благодарность.
— Не думаю, что наш старый приятель городской префект одобрил бы мое поведение, — ответил ремесленник. — Не могу похвастать, что вел себя очень хорошо. Нет, не выразил. С другой стороны, я ухитрился выбраться оттуда, никого не зашибив, что, пожалуй, равносильно благодарности. Там вместе с бумагомарателями ошивалось ужасно много профессиональных телохранителей. У меня такое ощущение, что, если бы я вышел из себя, меня бы оттуда вынесли в мешке.
— На меня тоже это место не произвело впечатления особо дружелюбного, — сказал старик. — Ну и чем вы занялись после?
— Я отправился в гавань, туда, где по вечерам все прогуливаются, и продал свою кольчугу. Между прочим, выручил за нее неплохую цену; достаточную, чтобы купить кое-какие инструменты, а от оставшейся суммы получить знатное похмелье на следующее утро, когда я и отправился странствовать. А когда устал, то остановился, и вот я здесь.
Старик покивал и поднес к губам деревянную чашку. Когда он снова поставил чашку, ремесленник наполнил ее из глиняного кувшина, стоявшего на полу в бадье с водой, чтобы охлаждаться.
— А как мальчик? Что с ним? — продолжал старик. Ремесленник рассмеялся.