Мы столкнулись в буфете. Я как назло что-то ел. Тася хмуро произнесла:
— Глотайте, я подожду.
И затем:
— Вы едете на бал?
Речь шла о ежегодном студенческом мероприятии в Павловске.
Я подумал — конечно. Однако чужой противный голос выговорил за меня:
— Не знаю.
— Мне бы хотелось знать, — настаивала Тася, — это очень важно.
Я посмотрел на Тасю и убедился, что она не шутит. Значит, все будет так, как я пожелаю. Я обрадовался и мысленно поблагодарил девушку за эти слова. Однако сразу же заговорил про каких-то родственников. Тут же намекнул, что родственники — это просто отговорка. Что в действительности тут романтическая история. Какие-то старые узы… Чье-то разбитое сердце…
Тася перебила меня:
— Я хотела бы поехать с вами.
— Вот и прекрасно.
Мне показалось, что я заговорил наконец искренним тоном. Помню, как я обрадовался этому. Однако сразу же понял, что это не так. Искренний человек не может прислушиваться к собственному голосу. Не может человек одновременно быть собой и находиться рядом…
— Так вы поедете? — слышу.
— Да, — говорю, — конечно…
Мы собрались около шести часов вечера. На платформе уже лежали длинные фиолетовые тени.
На перроне я встретил друзей. Мы решили зайти в магазин. После этого наши карманы стали заметно оттопыриваться.
Тасю я видел несколько раз. Однако не подошел, только издали махнул ей рукой.
Рядом с ней бродил известный молодой поэт. Лицо у него было тонкое, слегка встревоженное. Он был похож на аристократа. Хотя в предисловии к его сборнику говорилось, что он работает фрезеровщиком на заводе.
В результате они куда-то исчезли. Растворились в толпе. А может быть, сели в электричку.
Разыскивать Тасю я не имел возможности. В карманах моих тихо булькал общественный портвейн.
А ведь я мог сразу же подойти к ней. И теперь мы бы сидели рядом. Это могло быть так естественно и просто. Однако все, что просто и естественно, — не для меня.
Мы разошлись по вагонам. С нами ехали ребята из «Диксиленда». Они были в американских джинсах и розовых сорочках. Мне нравились их широкие ремни, а вот соломенные шляпы казались чересчур декоративными.
Трубач достал блестящий инструмент. Он дважды топнул ногой и заиграл прямо в купе. К нему, расстегнув брезентовый чехол, присоединился гитарист. Через минуту играли все шестеро.
Они играли с неподдельным чувством, заглушая шум колес. Кто-то передал мне бутылку вермута. Я сделал несколько глотков. Затем, дождавшись конца музыкальной фразы, протянул бутылку гитаристу. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой.
Я перешел в тамбур. Грохот колес тотчас же заглушил джазовую мелодию.
Когда мы подъехали, стемнело. Из мрака выступал лишь серый угол платформы. Да еще круглый светящийся циферблат вокзальных часов.
Несколькими группами мы шли к Павловскому дворцу. «Диксиленд» играл «Бурную реку». Затем «Больницу Святого Джеймса». Музыка, звучавшая в темноте, рождала приятное и странное чувство.
Силуэт дворца был почти неразличим во мраке. И только широкие желтые окна подсказывали глазу его внушительные контуры.
Бал начался с короткой вступительной речи декана. Закончил он ее словами:
— Впереди, друзья, лучшие годы нашей жизни!
Затем сел в персональную машину и уехал.
Мы отправились в буфет и заказали ящик пива. Мы решили, что будем хранить его под столом и вынимать одну бутылку за другой.
Тася сидела неподалеку от меня. Она казалась счастливой. Я не глядел в ее сторону.
Молодой поэт что-то вполголоса говорил ей. Он был в чуть залоснившемся пиджаке из дорогой материи. Из кармана торчала вторая пара очков. Его тонкое лицо выражало одновременно силу и неуверенность. Тасина сумочка висела на ручке его кресла.
В этот момент раздались аплодисменты. Я посмотрел туда, где возвышалась круглая эстрада. Но сцена была уже пуста.
— Юмор ледникового периода, — сказал Женя Рябов, убирая магниевую вспышку.
Речь шла о предыдущем выступлении.
Затем появилась толстая девушка с арфой. Она играла, широко расставив ноги. У нее было мрачное выражение лица.
Вдруг исчез поэт. Я хотел было развязно сесть на его место. Потом заметил на сиденье очки. Еще через секунду выяснилось, что он уже на эстраде. И более того, читает, страдальчески морщась:
Тася повернулась ко мне и неожиданно сказала:
— Дайте спички.
Спичек у меня не было. Тогда я почти закричал, обращаясь ко всем незнакомым людям доброй воли:
— Дайте спички!
Тася глядит на меня, а я повторяю:
— Сейчас… Сейчас…
А друзья уже протягивают мне спичечные коробки и зажигалки.
— Милый, — улыбнулась Тася, — что с вами? Я же здесь ради вас.
Тогда я зашептал, рассовывая спички по карманам:
— Правда? Это правда? Значит, я могу быть рядом с вами?
Тася кивнула.
— А этот? — спросил я, указывая на забытые очки.
— Он мой друг, — сказала Тася.
— Кто? — переспросил я.
— Друг.
Слово «друг» прозвучало чуть ли не как оскорбление.
Поэт кончил читать. Я как сумасшедший захлопал в ладоши. Кто-то даже обернулся в мою сторону.
Поэт возвратился к столу. У него было радостное, совершенно изменившееся от этого лицо. Он поклонился Тасе. Затем уселся на собственные очки. И горячо заговорил с аспирантом, который принес два бокала вина.
— Да, но у Блока полностью отсутствовало чувство юмора, — шумел аспирант.
Поэт отвечал:
— Куда важнее то, что этот маменькин сынок был дико педантичен…
Тася улыбалась поэту. Было видно, что стихи ей нравятся. Поэт казался взволнованным и одновременно равнодушным.
Я злился, что он не интересуется Тасей. Это меня каким-то странным образом унижало. И все же я разглядывал его почти с любовью.
Он между тем приподнялся. Не глядя, вытащил из-под себя очки. Установил, что стекла целы. Сел. Достал из кармана несколько помятых листков. Затем начал что-то писать, растерянно и слабо улыбаясь.
Над столиками поднимался ровный гул. Иногда в нем отчетливо проступал чей-то голос. То и дело раздавался звук передвигаемого стула. Доносилось позвякивание упавшего ножа.
Вдруг стало шумно. Все заговорили о пишущих машинках.
— Рекомендую довоенные американские модели.
Это сказал незнакомый толстяк, вылавливая из банки ускользающий маринованный помидор. Консервы он, вероятно, привез из города. Что меня несколько удивило.
Вмешался Женя Рябов:
— Мой идеал — «Олимпия» сороковых годов. Сплошное железо. Никакой синтетики.
— Синтетика давно уже не в моде, — рассеянно подтвердила Тася.
— Что тебя не устраивает в «Оптиме»? — повернулся к Рябову Гага Смирнов.
— Цена! — ответили ему все чуть ли не хором.
— За такую вещь и двести пятьдесят рублей отдать не жалко.
— Отдать-то можно, — согласился Рябов, — проблема, где их взять.
— Предпочитаю «Оливетти», — высказался Клейн.
— У «Оливетти» горизонтальная тяга.
— Это еще что такое?
— А то, что ее в починку не берут…
Неподалеку от меня сидела девушка в бордовом платье. Я увидел ее желтые от никотина пальцы на ручке кресла. Вот она уронила столбик пепла на колени. Я с трудом отвел глаза.
— Здравствуй, Тарзан! — сказала девушка.
Я молчал.
— Здравствуй, дитя природы!
Я заметил, что она совершенно пьяная.
— Как поживаешь, Тарзан? Где твои пампасы? Зачем ты их покинул?
Тася неожиданно и громко уточнила:
— Джунгли.
Видимо, она прислушивалась к этому разговору. Девушка враждебно посмотрела на Тасю и отвернулась.
Потом я услышал:
— Вот, например, Хемингуэй…
— Средний писатель, — вставил Гольц.
— Какое свинство, — вдруг рассердился поэт.
— Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно — взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.
— Может, и Ремарк хороший писатель?
— Конечно.
— И какой-нибудь Жюль Верн?
— Еще бы.
— И этот? Как его? Майн-Рид?
— Разумеется.
— А кто же тогда плохой?
— Да ты.
— Не ссорьтесь, — попросила Тася и взяла меня за руку.
— Что такое? — спрашиваю.
— Ничего. Идемте танцевать.
Музыка как назло прекратилась. Но мы все равно ушли.
Мы бродили по дворцовым коридорам. Сидели на мягких атласных диванах. Прикасались к бархатным шторам и золоченым лепным украшениям. Обычная наша жизнь была лишена всей этой роскоши, казавшейся театральной, предназначенной исключительно для счастливой минуты.
Некоторые двери были заперты, и это тоже вызывало ощущение счастья.
Потом заиграла невидимая музыка. Девушка шагнула ко мне, и я положил ей руку на талию.
— Да обнимите же меня как следует, — заявила она, — вот так. Уже лучше. Мы не должны игнорировать сексуальную природу танца.
Я покраснел и говорю:
— Естественно…
О, если бы кто-нибудь меня толкнул! Я