Будто символ какой-то, будто чья-то унесенная мутными водами жизнь, чье-то давным-давно прошедшее счастье.
Внезапно громко застучали в дверь. Мы с Филиппом подумали, что это гестапо, но беспорядочный грохот тут же сменился условным стуком. Видно, стучавший сначала был очень взволнован, но быстро опомнился. Филипп надел халат и пошел открывать.
Вошел Люк, – какой это был чудесный парень! – вода сбегала с него тонкими непрерывными струйками. Вскоре он оказался в окружении луж. Грудь его ходила, как кузнечные мехи, он задыхался; наверное, долго бежал.
Я налила ему немного арманьяка и принесла полотенце. Он опрокинул рюмку, но поперхнулся. Долго кашлял, тряся головой и рассыпая мелкие брызги.
– Савиньи арестован! – сказал он наконец. – Люсьена случайно была на вокзале и видела, как его вывели из вагона в наручниках.
– Когда? – спросил Филипп.
– В девять вечера.
Нам не надо было объяснять, что это значит. На всякий случай следовало предупредить товарищей, сменить квартиры и явки. Когда-то это должно было случиться, мы знали: теперь оно случилось. До сих пор мы теряли людей только при выполнении боевых операций. Теперь один из нас оказался в руках гестапо. Это могло закончиться провалом всей организации. И не потому что арестовали именно Савиньи. Окажись на его месте тот же Люк или Филипп – я уж не говорю про себя, – организация поступила бы точно так же.
Филипп быстро оделся и сунул в карман револьвер.
– Надеюсь, у нас еще есть время, – сказал он. – Мы с Люком пройдем по цепочкам, а ты собери вещи. Утром мы переедем.
Почему мы не ушли тогда вместе? Я все еще спрашиваю себя об этом. Мне все еще кажется, что мы допустили страшную ошибку, которую можно исправить. Думаю, думаю об этом, вспоминаю каждое слово, каждое движение, как будто и в самом деле могу переиначить ставшее далеким уже прошлое. Но нет, прошлое неизменно. Это неумолимый закон смерти. И жизни, наверное. Конечно, Филипп рассудил тогда правильно. Он не мог знать, что ожидает его через минуту. Будущее изменить можно, но его нельзя знать заранее. Это тоже закон. Я, как видите, создала свою, наивную, наверное, – философскую, – систему. Но, открывая для себя что-то, пусть давным-давно известное, человек все же совершает открытие, и оно ему дорого – свое, личное, выстраданное.
Была ночь и комендантский час. Поодиночке Люк и Филипп могли проскочить незамеченными. Я бы только ему помешала. И еще у нас были вещи, снаряжение, изрядный запас оружия, наконец… Нет, все правильно: следовало подождать до утра. Не могли же мы знать, что он все, решительно все расскажет им в первую же ночь. О, мы сурово предусмотрели человеческую слабость! Слабость страдающего, истерзанного тела… Поэтому и были готовы к тому, что Савиньи не выдержит. Но не в первую же ночь! Вы понимаете?! Не в первую же ночь! Допрос же не начинают с пыток! Сначала спрашивают, потом угрожают, бьют, наконец, и лишь после всего этого отдают в руки специалистов. Вот на чем мы споткнулись… Мы как- то совсем не ожидали, что Савиньи выдаст нас в первую же ночь. Конечно, они могли начать допрос и с избиения. Но избиение – это не пытка. Выбитых зубов недостаточно, чтобы убить в человеке бессмертную душу. Я это знаю. У меня у самой все зубы искусственные. Это особый американский пластик. Совсем незаметно, правда?
Филипп и Люк ушли. Я же первым делом сожгла в камине кое-какие бумаги, уложила в картонные ящики жестянки со спаржей – в них были запаяны «лимонки» – и загримированный под хозяйственное мыло тол. В ту ночь у нас в доме находился целый арсенал, который мы собирались постепенно перетащить на загородную базу. Покончив с неотложными делами, я прошла к себе в спальню, чтобы собрать необходимое. В этот момент и явилось гестапо. Они постучались условным стуком. Савиньи рассказал им и это… Потом, уже в тюрьме, я узнала, что Филиппа арестовали в ту же ночь. На квартире, куда он должен был прийти, его уже ожидала засада. Та же участь постигла и Люка. Просто ему чуточку больше повезло – он был убит в завязавшейся перестрелке.
Савиньи знал очень много. Гестапо послало сразу несколько машин, чтобы взять нас всех одновременно. Так оно на самом деле и вышло. Организация была уничтожена почти целиком, мало кому удалось спастись.
Мужа я больше никогда не видела. Его расстреляли вскоре после ареста вместе с остальными.
…Почему они не убили и меня? Это еще одна неразрешимая загадка, которая и теперь мучает меня. Конечно, кое-какие догадки у меня есть… Но они многого не объясняют. Тут какая-то тайна. И то, что Савиньи – под чужим именем! – опять оказался возле меня, только лишний раз убеждает, что тайна действительно есть. Но ключ к ней только у него. Вы знаете: его необходимо как можно скорее найти и арестовать! Простите, я говорю глупости, вы все знаете лучше меня…
После освобождения Савиньи куда-то исчез. И только поэтому его не повесили. Когда же его опознали и арестовали, были уже иные времена. Политика беспринципна по своей сути. Давность лет, перерождение души, иной человек, снисходительность победителей, – Боже, чего только ни говорили! Даже об уникальности каждого человеческого существа! Слова, слова, слова… Тысячи были расстреляны и миллионы отравлены газом. И каждый из них был уникален, каждый неповторим. И руки у них были чистыми от чужой крови…
Савиньи получил двадцать лет. Потом по какой-то амнистии, что ли, его досрочно освободили. Он переменил имя и куда-то уехал, иначе его бы все равно убили. Без суда. Точнее, по приговору нашей расстрелянной организации.
Хорошо, что я время от времени читаю коммунистические газеты, иначе бы я и не узнала про Савиньи! Мне и в голову не могло прийти, что это он! Как он только решился поехать сюда в одной группе со мной? Сидеть за одним столом! Разговаривать! Открывать дверь в отеле! Подавать руку при выходе из автобуса!.. Нет, это совершенно непостижимо! Пусть он изменил свою внешность, пусть даже надеялся, что я забыла его… Но ведь он убил моего мужа и старого свекра! Он истязал – пусть тоже чужими руками – меня в камере! Как же можно?! Ну как?!
Очевидно, что-то ему было нужно, причем так нужно, что все отступило перед этим на задний план. В том числе и соображения личной безопасности. Ведь он рисковал, очень рисковал… Но как я не распознала его?! Интуитивно, шестым чувством… После этого говорите, что есть телепатия. Вздор! Этот выродок казался мне даже симпатичным. Я ничего не почувствовала. Абсолютно ничего.
Не попадись мне случайно эта статья… Нет, я, конечно, не коммунистка. Я слишком погружена в себя, чтобы… Не знаю, как вам это объяснить… Одним словом, я не состою в партии. Хотя голосую всегда за коммунистов и читаю их прессу. Это как бы дань молодости. Отголоски Сопротивления. Среди нас было много коммунистов. И я счастлива, что была тогда вместе с ними… Знаете, я до сих пор с гордостью вспоминаю, что и у меня была своя подпольная кличка. Значит, ко мне относились всерьез. Меня звали мадам Герлен. Почему? Ну, во-первых, я душилась именно… впрочем, дело, конечно, не в этом… Просто однажды я предложила замаскировать капсюль-детонатор под герленовскую помаду. Забавно, верно? Почему я теперь мадам Локар? Очень просто. Это была кличка Филиппа. Война закончилась, я перестала быть мадам Герлен, но осталась женой Локара. Дениза Локар – это как-то больше, согласитесь, идет мне, чем видамесса Мадлен-Дениза де Монсегюр графиня де Ту. Разве не так? Волей судьбы я стала единственной наследницей громкого имени. Но это чистейшая формальность. У меня нет никаких прав на него. Я совершенно не знаю генеалогии и геральдики и, кроме нескольких семейных преданий, ничего не могу рассказать о прошлом видамов де Монсегюр. И вообще, это смешной анахронизм. Все в прошлом…
Подумаем лучше о будущем. Очень важно понять все же, чего он хотел от меня. Я говорю о Савиньи.
Тогда, в тюрьме, он ясно дал понять мне, что я целиком нахожусь в его власти. «Вы моя военная добыча, – сказал он. – А если хотите, плата за измену». Да, он был очень откровенен! Можно было кричать, биться в истерике, осыпать его самыми страшными оскорблениями – ничего на него не действовало. Он молча выжидал, потом как ни в чем не бывало продолжал разговор.
Он приходил в темный каменный коридор – гулкий, в нем всегда вздыхало и шелестело эхо, – останавливался у нашей камеры, у решетчатой двери в зарешеченной стене, и подзывал меня. Я, конечно,