более ответов на эту тему от нас не дождетесь; это последний. Извините, пожалуйста, что теперь ответили: но невозможно было не высказать кой-чего на прощанье. В прошлом номере «Эпохи» мы попробовали было не упоминать о вас почти вовсе, надеясь, что и вы перестанете. Но видим теперь, что вам невозможно перестать, что вы жаждете ответа, что вы жаждете сцепиться, что вам хочется еще страниц пятьсот написать. Ну так и ждите же! — Не будет вам более от нас ответа, хотя бы вы ругались еще три года. (Другое дело идеи, «проводимые» вашим журналом, о них мы еще будем говорить не раз, тем более что идеи не ругань, хотя с некоторого времени всё труднее и труднее становится различить, — что такое у вас идеи и что у вас ругань? Сами вы спутались и, очевидно, принимаете одно за другое.)
На прощанье, чтоб закончить
Предвещать ясную погоду — очень лестно, особенно теперь, в наше время. И кто же, — вы, — дали нам это названье! — Что может быть лучше ясной погоды, ясных, тихих, миротворных дней! Что может быть лучше, как
Но довольно!.. Вот вам уже не на сорок восемь, а по крайней мере на шестьдесят или на семьдесят страниц материалу.
Примечание <к статье Н. Страхова «Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве»>
Никак не могу умолчать о том, что в первом письме Григорьев касается меня и покойного моего брата. Тут есть ошибки, и по некоторым из них полную правду могу восстановить только я; я был тут сам деятелем, а по другим фактам личным свидетелем.
1) Слова Григорьева: «Следовало не загонять как почтовую лошадь высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически»… — никоим образом не могут быть обращены в упрек моему брату, любившему меня, ценившему меня, как литератора, слишком высоко и пристрастно и гораздо более меня радовавшемуся моим успехам, когда они мне доставались. Этот благороднейший человек не мог употреблять меня в своем журнале как почтовую лошадь. В этом письме Григорьева, очевидно, говорится о романе моем «Униженные и оскорбленные», напечатанном тогда во «Времени». Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал всё, что издано мною, кроме повести «Бедные люди» и некоторых глав из «Мертвого дома». Очень часто случалось в моей литературной жизни, что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело еще в моей голове, но
Да простит мне читатель эту рацею о себе и о
2) H. H. Страхов хоть и представляет далее в статье своей комментарий на слова моего брата, приведенные Аполлоном Григорьевым о Киреевском, Хомякове и о. Феодоре, но так как я сам был тут, при этом разговоре, то считаю, как личный свидетель, не лишним разъяснить эти слова в их настоящем смысле.
Аполлон Григорьев весьма часто упоминал во «Времени» о Хомякове и Киреевском, и упоминал всегда так, как хотел, потому что сама редакция «Времени» вполне ему сочувствовала. Но то было худо, что часто он
Покойный брат мой, излагая всё это Григорьеву в совершенно дружеском разговоре, при котором я тогда присутствовал и в котором участвовал, заключил такими словами: «Помилуйте, да каждый читатель после этого совершенно вправе вас спросить: какие же глубокие мыслители Киреевский и Хомяков?» (то есть когда вы не объяснили этого, а написали голословно).
Но Григорьев никогда не понимал таких требований.* В нем решительно не было этого такта, этой гибкости, которые требуются публицисту и всякому
3) Совершенная правда, что в журнале в первые годы его существования были колебания — не в направлении, а в способе действия.* Были тоже ошибки в некоторых убеждениях. Но направление могло только