Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим.* И потому, несмотря на то что всё это происшествие занимает один из первых планов романа, оно тем не менее — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.

Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). Но подождите судить меня до конца романа, многоуважаемый Михаил Никифорович! Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. Не объясняю его теперь в подробности; боюсь сказать не то, что надо. Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо.

Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз. Правда, у меня с этим романом происходило то, чего никогда еще не было: я по неделям останавливал работу с начала и писал с конца. Но и, кроме того, боюсь, что само начало могло бы быть живее. На 5½ печатных листах (которые высылаю) я еще едва завязал интригу. Впрочем, интрига, действие будут расширяться и развиваться неожиданно. За дальнейший интерес романа ручаюсь. Мне показалось, что так будет лучше, как теперь.

Но не все будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского.* Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа.* Боюсь очень; никогда не пробовал; но в этом мире я кое-что знаю.

Теперь о другом предмете.

Судите меня как хотите, Михаил Никифорович, но я до того обеднял, что, как ни совестно мне это, не могу не обратиться к Вам с просьбой! Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок. При слабом здоровье, она месяц тому назад откормила ребенка, а теперь, вместо того чтоб отдохнуть, не спит с ним по ночам. У нас не только няньки — и служанки нет. Это убивает душу мою; работа же иногда развлекает, а иногда и тяжела в таком положении.

Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 руб. Я знаю, что это ужасно много; но я почти ровно столько же здесь должен. Позвольте мне надеяться на доброту Вашего сердца. Умоляю уведомить меня поскорее; боюсь, что в Германии пропадают иногда теперь письма. Я с ума сойду от одной мысли, что письмо это пропало. Адресс мой тот же:

Saxe, Dresden. À m-r Théodore Dostoiewsky, poste restante.

Примите уверение в глубочайшем моем уважении.

Искренно преданный Вам Федор Достоевский.

Перечел письмо, и — совестно. Не осудите меня, Михаил Никифорович!

150. A. H. Майкову*

9 (21) октября 1870. Дрезден

Дрезден, 9/21 октября/1870.

На письмо Ваше, дорогой и многоуважаемый Аполлон Николаевич, — письмо, которым Вы меня и обрадовали и удивили, — не отвечал до сих пор потому, что сидел за досадной работой и во что бы ни стало хотел кончить.* А потому не только на два, на три накопившиеся письма не ответил, но даже и не читал ничего во всё это время (кроме газет, разумеется). Работа, которую я затянул, есть только начало романа в «Русский вестник», и по крайней мере полгода еще буду писать его день и ночь, так что уж он мне заране опротивел. Есть, разумеется, в нем кое-что, что тянет меня писать его; но вообще — нет ничего в свете для меня противнее литературной работы, то есть собственно писания романов и повестей, — вот до чего я дошел. Что же касается до мысли романа, то ее объяснять не стоит. Хорошо рассказать в письме никак нельзя, это во-первых, а во-вторых, довольно будет с Вас наказания, если вздумаете прочитать роман, когда напечатают. Так чего же два-то раза наказывать?

Пишете Вы мне много про Николая Чудотворца. Он нас не оставит, потому что Николай Чудотворец есть русский дух и русское единство.* Мы уже теперь с Вами не ребята, многоуважаемый Аполлон Николаевич, мы знаем, например, вот какой факт: то, что в случае — не то что русской беды, а просто больших русских хлопот, — самая нерусская часть России, то есть какой- нибудь либерал — петербургский чиновник или студент, и те русскими становятся, русскими себя начинают чувствовать, хотя и стыдятся признаться в том. Я вон как-то зимою прочел в «Голосе» серьезное признание в передовой статье, что «мы, дескать, радовались в Крымскую кампанию успехам оружия союзников и поражению наших». Нет, мой либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и не радовался успеху союзников, а вместе с прочими товарищами моими, несчастненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха оружию русскому и — хоть и оставался еще тогда всё еще с сильной закваской шелудивого русского либерализма, проповедованного говнюками вроде букашки навозной Белинского и проч.,* — но не считал себя нелогичным, ощущая себя русским. Правда, факт показал нам тоже, что болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело не кончилось. Но тут произошло то, о чем свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось всё стадо с крутизны в море, и всё потонуло. Когда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели бывшего бесноватого — уже одетого и смыслящего и сидящего у ног Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся.* Точь-в- точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою ее окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога. Ну, если хотите знать, — вот эта-то и есть тема моего романа. Он называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо свиней. Безо всякого сомнения, я напишу плохо; будучи больше поэтом, чем художником, я вечно брал темы не по силам себе. И потому испорчу, это наверно. Тема слишком сильна. Но так как еще никто, из всех критиков, судивших обо мне, не отказывал мне в некотором таланте, то, вероятно, и в этом длинном романе будут места недурные. Ну вот и всё.

А что у вас в Петербурге, кажется, еще много умного народу, которые хоть и ужаснулись мерзавцев, вошедших в свиней, но всё еще мечтают о том, как хорошо было в либерально- туманные времена Белинского и что надо бы воротить тогдашнее просвещение. Ну-с, вот эту-то мысль даже можно увидать теперь в самых новообращенных националистах и проч. Старики не сдаются: Плещеевы, Павлы Анненковы, Тургеневы и целые журналы вроде «Вестника Европы» держатся этого направления. А продолжают ли на выпусках, в гимназиях, раздавать гимназисткам книги вроде полного собрания сочинений

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату