Сейчас получил твое милое письмо от 8-го августа, друг мой Аня, и буду отвечать по порядку. Пишешь, что беспокоишься обо мне, то есть о моем лечении. Не знаю, что сказать тебе об успехах. Завтра ровно 3 недели, как я лечусь. Остается ровно еще 2 недели, так порешил сегодня Орт. 28 августа (нашего стиля) я, стало быть, кончу лечение и 29 же выеду отсюда. В дороге пробуду 5 дней, приеду в Старую Руссу, вероятно, 3-го, даже, может быть, и 2-го, но вероятнее, что 3-го. Так что последнее письмо от тебя
Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить.* Но у меня, с ее смертью, кончилось как бы всё, что еще оставалось на земле для меня от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках.* Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему, а ты не приложила адресс. (Не забудь сообщить адресс мне в следующем письме.) Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и, главное, 5-е августа, накануне ее смерти.*
Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять.* В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10 000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света. Но довольно об этом. Я всё, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее «Карамазовы», надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на «Дневник» и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать «Дневник» до следующей подписки протяну
Про Нила опять у вас не решено по поводу приезда Бергеманши.* Но помилуй, Аня, что это такое? Ну зачем она приедет, для чего? Чтоб мешать? Ну зачем ты ее звала? Сделай ты мне такое одолжение, Аня, напиши ты ей (ты письмо это получишь 17-го, будет, стало быть, время), — напиши, что
До свидания, голубчик, не сердись на мои наставления. Целую тебя крепко, тебя и все «прелестные предметы». Целую тебя 1000 раз, но не более. Завтра останется ровно 2 недели моему здешнему
Аня, ты говоришь, что много выходит денег. Напиши, сколько у тебя теперь в руках денег. Не отчет о расходах я прошу, а только сумму. Переписку не прерву. Буду посылать по письму в каждые три дня.
Всем поклон. Пуцыкович выдал наконец № «Гражданина».* Прислал мне. Ждет подписки и обещается отдать 40 марок. № выданный обратится, конечно, в библиограф<ическую> редкость, и надобно сохранить его. Написал так, что, кажется, не пропустят в Россию. 40 же марок не отдаст.
Деток целую и благословляю. Лилю очень благодарю за ее миленькую приписочку, а Федю очень прошу утешить меня и выучиться читать. Затем, детки голубчики, слушайте маму. Целую вас крепко.
217. К. П. Победоносцеву*
24 августа (5 сентября) 1879. Эмс
Многоуважаемый и достойнейший Константин Петрович, получил здесь Ваши оба письма и сердечно Вам благодарен за них, особенно за первое, где Вы говорите о моем душевном состоянии. Вы совершенно, глубоко справедливы, и мысли Ваши меня только подкрепили. Но я душою больной и мнительный. Сидя здесь, в самом полном и скорбном уединении, поневоле захандрил. Но, однако, спрошу: можно ли оставаться, в наше время, спокойным? Посмотрите, сами же Вы указываете во 2-м письме Вашем (а что такое письмо?) на все те невыносимые факты, которые совершаются. Я вот занят теперь романом (а окончу его лишь в будущем году!) — а между тем измучен желанием продолжать бы «Дневник», ибо есть, действительно имею, что сказать, — и именно как Вы бы желали — без бесплодной общеколейной полемики, а твердым небоящимся словом. И главное, все-то теперь, даже имеющие, что сказать, боятся. Чего они боятся? Решительно призрака. «Общеевропейские» идеи науки и просвещения деспотически стоят над всеми, и никто-то не смеет высказаться. Я слишком понимаю, почему Градовский, приветствующий студентов как интеллигенцию, имел своими последними статьями такой огромный успех у наших европейцев:
