пятьдесят. Возили и мелкие бомбы в кассетах, на тех местах, где по двести пятьдесят вешали. При сбросе кассета раскрывалась, и они разбрасывались. Это были кассетные ротативно-рассеивающие авиабомбы.
— Обязательно, прежде чем пустить в полет, я летчика учил и проверял его технику пилотирования. Если он устраивает меня как инструктора, я его пускал в полет на боевое задание. Если не устраивает, я его еще возил, заставлял тренироваться.
Я не могу пустить человека в полет, если чувствую, что он не справится. Я тогда буду не комэск, а лопух. Как я своего товарища пущу на погибель, а?
— Наш 125-й полк на самолетах СБ с первого дня войны стал воевать. Его разбили в дым за один месяц. Я не знаю, как они летали, скорее всего днем. Потом под Самарой наш полк срочно переучился на Пе-2. Его отправляли под Ленинград. Там пробыл три с половиной месяца, и разбили его в пух и прах. В Монино стали переучиваться на Б-25, тогда я сюда прилетел… И на Б-25 были потери. Сбивали мало, больше сами бились. Как правило, при заходе на посадку, в сложных условиях. До десяти экипажей так потеряли. Машин? Кто их считал… Машины новые пришлют…
— Никакого американского обмундирования не было, мы летали в своем.
— Меховые, очень теплые. Но мы их не любили. Тяжело, как-то скручивает… Летом летали в синих комбинезонах…
— Давали паек. Мы чай с собой брали, ну и кусочек хлеба перехватишь, и все. В длинные полеты давали шоколадку.
— По-маленькому у каждого писсуар. Не вылезая с кресла. А по-большому не было и разговора.
— Обычно экипаж так слетывается, что отношения были внутри экипажа очень хорошие, ближе к дружеским. Каждый понимал, что его промах грозит жизни всему экипажу. Сами понимаете, здесь каждый выкладывался полностью, как он мог. А вот после полета — разбор, и я рассказывал, кто сделал промах. Но без всякого шума…
— Я бы так не сказал. Взаимоотношения командира с техником хорошие, техник за самолетом ухаживает, как за собой. Но говорить так мне кажется преувеличением. И не каждому Герою памятник ставят…
— Единственный экземпляр с такой пушкой приказали испытать мне. Пушку поставили в проход штурмана к бомбардиру. Я слетал днем на полигон, испытал. Полетел ночью. Я обычно набирал три тысячи футов, это тысяча метров. Фут — тридцать два с половиной сантиметра. И вводил самолет в крутое планирование, искал цель и нажимал на гашетку. И когда первый раз ночью нажимаю на гашетку, как вылетит огонь, метров пятнадцать-двадцать, меня вспышкой ослепило — ничего не вижу. А на правом месте у меня штурман сидел. Беру штурвал на себя, а земля-то близко. Дал газы полностью, включаю фару, смотрю — верхушки деревьев. Еще бы секунда-две — и из меня был бы блин.
Делаю второй заход, опять набрал высоту, перевожу в планирование, нашел цель, прицелился, закрываю глаза, нажимаю на гашетку. Открыл глаза и смотрю: трассирующий снаряд полетел. Враз приспособился… но не понравилось.
— А я не знаю какие, было двадцать четыре снаряда на один полет. Со мной летал инженер корпуса, полковник, он заряжал. И тут мы ошибку допустили. Он зарядил пушку, я стрельнул, а он поторопился и ставит второй снаряд. А я как раз второй раз на гашетку нажимаю — стрелять из пулемета. А в ответ затвор как дал ему по ноге, хорошо, что по мякоти, а то бы ногу к черту переломил бы.
Испытательная работа очень опасная. В Жуковском столько погибших летчиков-испытателей… Ужасно. Это результат этой опасной работы.
— Когда я испытал его на полигоне, мне приказали испытать и в боевых условиях.
Наши уже подходили к Днепру. Дали боевое задание: бить эшелоны на железной дороге, которая проходила от Киева на Днепропетровск вдоль Днепра. Железнодорожное движение было большое. На каждом перегоне был поезд. У меня четыре пулемета вперед были, слева два, справа два, и пушка. Я вводил поправку, целился в паровоз, нажимал на гашетку… Море огня, и, как правило, из паровоза — пшш!!! — пары шли. И так я шел дальше и расстреливал поезда. В общем, я сделал четыре боевых вылета, в двух из них были взрывы в двух эшелонах, видно, это были или боеприпасы, или горючее. Когда я сделал четыре боевых вылета, у меня спросили мое мнение:
— Что с ним делать?
— Давай, — говорю, — отправлять его в Морфлот, пускай бьют по кораблям.
И в испытательном акте появились выводы: «Целесообразно отправить в Морфлот, для ударов по кораблям». И на этом кончилось.
— Ночное фотографирование мы всегда делали, чтобы зафиксировать результаты нашего удара по любому объекту: по железнодорожному узлу, по городу. Но не всегда это удавалось сделать. Ну, например, в конце войны я бомбил Берлин два раза, 20 и 26 апреля 1945 года. Там было не до снимка.
— Много летал. Никакого страха не было, потому что я летал на Б-25 — очень надежном самолете с двумя моторами. И вероятность того, что откажут оба, очень мала, а на одном он хорошо летел. Летал над морем и на самолетах Ту-4. У него — четыре двигателя. Ну один откажет, еще три двигателя есть, даже мыслей не было, а уж тем более страха… Летал и над Северным морем. В общем, облетал я от Москвы на север до полюса, со снежной белизной, и на юг до Африки, с тропический листвой.
А с запада на восток — от Атлантического океана до Аляски. И никогда я об этом не думал.
— Пять раз я бомбил Хельсинки. Для налета на город мы перелетели с подмосковных аэродромов под Смоленск в Новодугино. Надо отдать должное нашему высшему политическому и военному руководству. После Сталинграда и Курска чувствовалось, что гитлеровская коалиция зашаталась. Следовало ускорить выход Финляндии из нее. И вот с этой целью решили бомбить Хельсинки. Но все цели для бомбометания давали по окраине города. После того как финнов вывели из войны, послали специальную комиссию. Весь город Хельсинки, слава богу, цел. Значит, целы и старики, и дети. А по окраинам было разбито здорово. Я помню, мы три раза вылетали, и они запросили мира. Тогда дали задание бомбить города на берегу Финского залива. Вот их разбили в пух и прах.
— Город Хельсинки был неплохо прикрыт артиллерией, но мы ходили по краю.
— Нам давали заход. Как правило, мы шли с востока на запад по берегу.
— Я уже не могу точно сказать. Я бомбил не только Берлин, Варшаву, Кенигсберг, города вокруг