эти бандиты бутковцы сунулись со своими остатками танков?» А я как раз сидел на рации на машине командира бригады, и когда Черняховский вышел на связь, то попросил позвать к рации командира корпуса Буткова или нашего комбрига Соммера. Что он там им сказал, я не знаю, но мы получили команду возвращаться в Зидлунг.
А в самом Кенигсберге было три дня тяжелых боев. И дело даже не в уличных боях, а в том, что нам пришлось брать сильно укрепленную крепость. В этих боях мы шли как поддержка штурмовых групп пехоты, подавляли огневые точки. Из всего нашего корпуса танков оставалось фактически только на одну бригаду, и еще хорошо, что в марте нам в бригаду прислали танковую колонну «Лембиту» — 37 танков, построенных на добровольные пожертвования эстонского народа.
— На этот провокационный вопрос мне трудно ответить объективно. Посудите сами, когда кончилась война, мне еще не исполнилось и двадцати лет, и что я мог в этом вопросе знать и понимать, ведь, как простой командир танка, выше своего носа я мало что видел и знал. Поэтому как я могу давать оценку в этом вопросе? Я лишь могу сказать, что мы безотказно ходили в бой и воевали хорошо. Теряли боевых друзей, вон их сколько погибло… Но как я могу кого-то винить? Откуда я, совсем пацан еще, мог знать, правильно или неправильно действовали старшие командиры?! У меня что, были для этого необходимые опыт и знания? Я могу лишь судить о том, что лично видел. Да и имею ли я право кого-то судить?
Я видел лишь своих непосредственных командиров, и могу сказать, что это были такие же воины, как и мы. Командиры батальонов наравне с нами ходили в бой, а командир бригады Соммер иногда даже на «Виллисе» ходил в атаку. Но перед ними стояли поставленные задачи, которые нужно было выполнять быстро и четко.
И что бы я еще хотел добавить. Вот вы мне дали почитать интервью Иона Дегена, с которым мы, кстати, шли почти параллельно. Оба родились летом 25-го года, оба с Украины попали на Кавказ, а оттуда в Среднюю Азию. Только он окончил Чирчикское танковое училище, а я в Мары. Ему пришлось наступать в районе Витебска — Полоцка, и мне тоже. Он воевал в Литве и Восточной Пруссии, и я рядом. Его в части называли счастливчиком, и меня тоже. Вы посмотрите, сколько общего, но у нас почему-то совсем разное ощущение тех событий. В его интервью все мрачно, все плохо, все отступали, бежали. Все в черных тонах, да еще и коммунистический режим… А ведь мы тогда и слов-то таких не знали. Но я убежден, что воспоминания надо писать как ВОСПОМИНАНИЯ, а не оценивать все с позиции сегодняшнего дня.
Да, в начале войны было много плохого, даже ужасного, но повального бегства не было, армия не бежала, а отступала. Молдавию, например, защищали почти месяц и отошли только по приказу. А разве не героически сражались пограничники, разве Брестская крепость не держалась? Ленинград не держался? Так где же повальное бегство? Но читаешь его интервью, и создается такое ощущение, как будто некому было защищать. Но кто-то же держал фронт? Если все бежали, то почему немцы не взяли Кавказ, Сталинград? А в его интервью все мрачно и черно…
А сотни тысяч, если не миллионы добровольцев — это что, все из-за страха перед коммунистическим режимом? Под страхом смерти? Около пятисот человек повторили подвиг Матросова, совершено около шестисот воздушных таранов, а сколько человек повторило подвиг Гастелло… Это что, все от страха перед Сталиным? Да, было много плохого и неприглядного, но я же не обобщаю. И лично у меня рука не поднимается давать оценку тех событий с позиций сегодняшнего дня, это очень опасно и, я убежден, принципиально неверно.
— Да вы что? Всего за все время пребывания на передовой я потерял семь танков: четыре было подбито и три сгорело. Например, только с января по апрель 45-го сменил пять машин, а экипажей поменял еще больше. Но я всегда думал о том, что останусь живым, почему-то у меня была такая твердая убежденность. Как доказательство этому могу привести строчки из стихотворения, которое мы в редчайшие минуты отдыха написали с Ваней Поповым в ноябре 44-го.
Мы верили, что останемся живыми, и написали об этом. Хотя на войне у летчиков и танкистов очень тяжелая доля, если не самая тяжелая. Конечно, пехоты погибло миллионы, но в процентном отношении нас, танкистов и летчиков, больше. Мы ведь между собой наши танки иногда называли — БМ-5, т. е. «братская могила пятерых»… Но о смерти мы как-то и не задумывались, лишь бы скорее в бой и закончить побыстрее эту войну…
Вот, кстати, что еще вспомнил. Совсем недавно смотрел передачу по телевидению, где один бывший танкист заявил, что головной танковый дозор — это смертники. Меня это прямо взорвало. Я возмущен, потому что это в корне неверно. Ведь лично я все время служил в разведке и остался жив. И не только я, но и мой взводный Ваня Дубовик все время воевал в разведке, правда, был легко ранен, но остался в части и не пошел в санбат. Володька Сергиевский только под Кенигсбергом, когда высунулся из люка, получил пулю, по касательной она задела висок, прошла под глазом, перебила нос, и он попал в госпиталь на долгих шесть месяцев. А Ваня Попов, а Лель Валуев, а Кутуз Валетов, которые тоже остались живы? Но если мы смертники, то кто же тогда воевал и побеждал? Нет, мы никогда не думали, что мы смертники и обязательно погибнем.
— Я не помню такого. У меня хоть и было несколько мелких ранений, царапин и легких контузий, но я даже в медсанбат не уходил и ранения почему-то не боялся. Думал, ранят так ранят. Дрожь в коленках отсутствовала, потому что был совсем молодой пацан. И у нас все в основном были такие. А насчет плена даже не задумывался, потому что не собирался попадать. Думал, что если окажусь в безвыходном положении, то, значит, «прощай мать-Россия»…
Не помню, чтобы меня хоть раз чувство страха сильно захлестнуло, и не помню, чтобы кто-то из наших ребят признался, что боится. Если поймал мандраж, то лучше в бой не ходить.
Хотя нет, все же был один случай, когда мне вдруг стало по-настоящему страшно. По-моему, это случилось во время очень тяжелых боев под Добеле, но может быть я и путаю. В одном из боев получилось так. Слева от нас находился склон, и я услышал, что как раз за ним начинается бой. Приказал механику продвинуться вперед, выстрелили со склона по немецкой батарее и опять спрятались за бугор. Еще раз выскочили и выстрелили, но, когда опять выехали, нам влепили сразу четыре или пять снарядов… Машина задымила, и мы, конечно, сразу начали выскакивать из танка, но я замешкался, никак не мог отсоединить шлемофон от рации. Но когда все-таки выскочил, то моего экипажа уже и след простыл. Вообще меня всегда поражало, что я выскакивал из танка позже всех.
Выскочил, спрятался под каток, жду, когда утихнет бой. А рядом с танком лежал убитый лейтенант — командир танкодесантников, и, как в таких случаях положено, я забрал у него документы. Но в том бою мы попали в окружение, из которого смогли выбраться только через несколько дней. Заняли круговую оборону и дня три отбивались от наседавших немцев. В тех боях из-за легкой контузии я перестал слышать, и, кстати, именно тогда мне единственный раз за всю войну пришлось стрелять из стрелкового оружия.
А когда все-таки вырвались из окружения и я вернулся в расположение батальона, а мне навстречу, как сейчас помню, идет Иван Дубовик и, чуть ли не заикаясь, спрашивает: «Ты живой?» — «А что со мной