Никогда уже, говорил себе Юджин, не будет он тем сентиментальным и увлекающимся глупцом, которому воображение рисует совершенство, едва он увидит красивую женщину. И все же был период, когда у них с Сюзанной — если б она внезапно вернулась — могли возобновиться прежние отношения, а может быть, и более пылкие. И это несмотря на владевшее им уныние и на его умозрительный интерес к «христианской науке», как к возможному средству исцеления, несмотря на угнетавшее его сознание своей вины перед Анджелой, своей жестокости, граничащей с убийством. Былая страсть по-прежнему терзала его сердце. Правда, он должен был теперь заботиться о маленькой Анджеле, которая стала для него источником радости и в известной мере отвлекала его от мыслей о себе. Ему нужно было восстановить свое материальное благополучие; он нес ответственность перед некоей абстракцией, именуемой общественным мнением, которое олицетворялось для него теми, кто знал его или кого он знал. И тем не менее в нем жила все та же старая боль, — и сознание, что ничто уже не мешает ему вступить в новый брак или построить свою жизнь на началах свободной любви, о которой когда-то грезила Сюзанна, рождало в нем безрассудные мечты. Сюзанна, Сюзанна! Его преследовало ее лицо, ее глаза, каждый ее жест. Не Анджела, несмотря на весь трагизм ее смерти, а Сюзанна. Он часто думал об Анджеле — о ее последних часах в больнице, о ее прощальном повелительном взгляде, говорившем: «Позаботься о ребенке!», и тогда горло его сжималось, словно схваченное сильной рукой, и к глазам подступали слезы. Но даже в эти минуты он не переставал чувствовать, что какие-то неведомые силы влекут его к Сюзанне, и только к ней. Сюзанна, Сюзанна! Ее волосы, ее улыбка, весь ее образ стал для него воплощением романтической мечты, которая была уже так близка и которая сейчас, когда Сюзанны не было с ним и разлуке их не предвиделось конца, сияла таким ярким светом, какого действительность, несомненно, была бы лишена.
«Из вещества такого ж, как и сон, мы созданы, и жизнь на сон похожа, и наша жизнь лишь сном окружена»[20]. Да, мы так же призрачны, как наши сны, и вся наша неугомонная тряская действительность соткана из тех же грез и снов. Ничто в мире так не радует и не мучит нас, ничто так не дорого нам, как наши сны.
В ту первую весну и лето, когда Юджин поселился вместе с Бэнгсом и Миртл, взявшей на себя заботу о маленькой Анджеле, он несколько раз побывал у миссис Джонс. Бессилие, проявленное «христианской наукой» в отношении Анджелы, произвело на него не слишком выгодное впечатление, хотя Миртл и постаралась найти какое-то благовидное объяснение этой явной неудаче. Юджин пребывал в страшно подавленном состоянии, и Миртл снова уговорила его обратиться к старой лекарке. Она уверяла, что миссис Джонс поможет ему побороть болезненное уныние, и после свидания с ней он воспрянет.
— Возьми себя в руки, Юджин, — говорила она. — Иначе ничего ты не добьешься. Ведь у тебя же талант. Ты рано хоронишь себя. Твоя жизнь только еще начинается. Увидишь, к тебе вернутся силы и здоровье. Перестань же горевать. Что ни случается, все к лучшему.
И он опять отправился к миссис Джонс, ругая себя за это, так как, несмотря на пережитые потрясения, а может быть, именно благодаря им, понимал, что никакая религия не может дать ему ответа на мучившие его вопросы. Анджелу не удалось спасти. Почему же он должен быть спасен?
И все же метафизический стимул продолжал заявлять о себе — слишком тяжело было страдать и не верить, что существует какое-то спасение. Иногда он ненавидел Сюзанну за ее равнодушие. Пусть только они встретятся, и уж он посчитается с ней. Он не станет больше унижаться до мольбы и уговоров. Сюзанна сознательно заманила его в западню — она достаточно умна для этого! — а потом с легким сердцем бросила. Разве так поступает человек с большой душой? — спрашивал он себя. Разве та, о которой он мечтал, была бы способна на это? О, эти часы, проведенные в Дэйлвью, их единственное мучительное свидание в Канаде, эта ночь, когда она так самозабвенно танцевала с ним.
За три года Юджин изведал все причуды, все изломы, на какие только способен больной, блуждающий в потемках разум. Он то готов был уверовать в «христианскую науку», то опять убеждал себя, что миром правит дьявол — этакий космический шут с повадками Гаргантюа и Бробдингнэга, грозящий гибелью всему чистому и святому и с глумливой радостью взирающий на свинство, и тупость, и душный, гадкий, прожорливый разврат. Мало-помалу его бог — если для Юджина существовал бог — вновь превратился в двойственное начало, или в сочетание добра и зла: с одной стороны, идеальное и аскетически чистое добро, с другой — самое чудовищное и омерзительное зло. Его бог — некоторое время во всяком случае — был богом бурь и всяких ужасов и в то же время богом покоя и всяческого совершенства. Позднее он дошел до состояния, которое можно было бы охарактеризовать не как отрицание бога, а скорее как философское свободомыслие или скептицизм. Он пришел к выводу, что не знает, чему верить. В жизни, очевидно, все дозволено и нет ничего установленного. Быть может, жизнь — это только пестрый калейдоскоп, где все уравновешено — взлеты и падения, горе и смех. Но хотя Юджин способен был громче всех поносить жизнь — и в одиноких размышлениях и в страстных спорах — он хорошо понимал, что действительность — и не только в лучшие свои минуты, но и в худшие — исполнена красоты, поэзии и радости: и пусть он старится, стонет и сетует, пусть повержен и разбит, жизнь, которую он и любит и ненавидит, будет по-прежнему сиять. Он может бранить ее, ей до этого нет дела. Он может погибнуть, может перестать существовать — с жизнью этого не случится. Для жизни он ничто, — но сколько острой боли, сколько радости почерпнул он в тайниках ее храма, в ее благостных иллюзиях.
Как ни странно, но когда в душе Юджина происходила эта ломка, он одно время снова стал бывать у миссис Джонс, главным образом потому, что она была ему симпатична. Он находил в ней какую-то теплоту, что-то материнское: ее окружала атмосфера, напоминавшая ему родной дом в Александрии. Эта женщина, вечно занятая мыслями о возвышенном, по примеру миссис Эдди утверждавшая — на основе своей веры или понимания, как она говорила, — единство вселенной (беззлобность, благость управляющих ею сил, отсутствие страха, боли, недугов и даже смерти), до такой степени прониклась уверенностью, что зла не существует (разве только в представлении смертных), что порою почти убеждала в том и Юджина. Он подолгу рассуждал с нею об этих предметах. Он шел к ней со своим горем, как ребенок к матери.
Мир, утверждала она вслед за миссис Эдди, — это чистый дух, а не материя, и никакие ужасы действительности, как бы красноречивы они ни были, не могли опровергнуть для нее этой истины, не противоречили в ее глазах божественной гармонии. Бог добр. Все, что ни есть в мире, — это бог, следовательно, все в мире добро, а остальное иллюзия. Ничего третьего не существует. Судьба Юджина в этом смысле не отличается от многих других человеческих трагедий.
— Возлюбленное чадо, — говорила она Юджину, — мы с вами сейчас дети господни, и нам неизвестно, что ждет нас впереди; одно мы знаем, что, когда он предстанет пред нами (она объяснила Юджину, что он — это вселенский дух совершенства, который включает в себя и людей), мы уподобимся ему. Ибо мы увидим его таким, каков он есть.
— И всякий, кто надеется на него, — очистится, ибо он чист.
Однажды она объяснила Юджину, что очищение отнюдь не требует от человека безнадежной душевной борьбы и аскетического воздержания. Нет, достаточно человеку уверовать в свое доброе начало, и эта вера укрепит его.
— Вы смеетесь надо мной, — сказала она ему как-то, — но я говорю вам, что вы чадо божье. В вас теплится божественная искра. Настанет день, и она разгорится ярким пламенем. Все остальное рассеется как дурной сон, потому что оно лишено реальности.
В ее обращении с ним было что-то материнское, она даже пела ему псалмы, и, как ни странно, ее тоненький голосок уже не раздражал его, а ее духовная сила преображала ее и делала прекрасной в его глазах. Чудачества и внешняя неприглядность миссис Джонс, а также то обстоятельство, что ее квартира обставлена безвкусно, что у нее безобразная фигура — по его понятиям во всяком случае, — что она неизвестно почему приписывает китам духовную сущность, а клопов и прочих зловредных насекомых считает порождением бренного разума, — все это нисколько не смущало его. В ее рассуждениях о вселенной, как о духе, о вселенной, не знающей зла, было что-то притягательное. Конечно, пяти чувств недостаточно для познания мира, и за пределами их показаний он угадывал бездонные глубины чудес и могущества. Так почему же заранее отклонить такое решение? Почему не принять его, как вполне пригодное? В книге «Машина мироздания», которую Юджин когда-то читал, говорилось, что мир планет бесконечно мал, что с точки зрения беспредельности он вообще не идет в счет, хотя и кажется нам необъятным. Почему же вместе с Карлейлем не признать, что этот мир существует только в нашем восприятии и что поэтому он призрачен? Постепенно мысли эти крепли и все больше овладевали Юджином.