наверное, потому, что сейчас тоже лето. Мое последнее лето. А осень и зима еще далеко-далеко. Их больше не будет. Елица, конечно, я знаю, начнет меня утешать, что есть надежда, а может быть, это я буду так говорить ей. Мы будем обманывать друг друга. О чем бы мы ни заговорили, все будет ложью, обманом. Правда – только молчание. Ненужная встреча. Одно мучение и ей и мне, соль на открытую рану. Она, конечно же, в полной изоляции, не выходит из дома, к ней в дом никто не приходит. Она не знает, что происходит в Сербии, что люди думают обо мне на самом деле, тайно».
Его сердце забилось еще чаще, как только он услышал шаги в коридоре и скрип ключа в замке. Он не знал, что ему делать – сесть ли, а может быть, лечь или остаться стоять. В который раз поддернул наверх брюки и потрогал, не сочится ли из ран на лице кровь.
– Ваша супруга хотела бы вас видеть, – сказал офицер. – У вас есть пятнадцать минут. В соответствии со специальным разрешением, вы можете остаться с ней наедине. Без присутствия официального лица.
Сказав это, офицер отступил от порога камеры, и в дверях появилась Елица.
– Дорогой мой! – вскрикнула она и бросилась ему на шею.
Он даже не успел рассмотреть ее. Только почувствовал на своей шее ее дыхание, видел ее плечо и ощущал запах ее волос. Немного придя в себя, он начал гладить ее по голове и гладил все быстрее и с все возраставшим отчаянием, слушая всхлипывания Елицы и чувствуя обжигавшие его поцелуи и слезы.
– Дража, дорогой мой! – она отстранилась от него. Ей хотелось сказать что-то гораздо более нежное, но любые другие слова казались неуместными в этом месте. – Вот… я здесь… я три часа ждала в тюремной проходной. Я не опоздала, это они… негодяи… скоты! – она разрыдалась.
Он смотрел на ее стоптанные, поношенные туфли с искривившимися каблуками, на выцветшее после бесчисленных стирок платье. Лицо ее пожелтело и отекло. Дешевая косметика не может скрыть морщин и темных пятен под глазами. И сами ее глаза как-то увяли. Не осталось никакого следа от былого жара и жизни. Он сжимал ее вялую руку, а воображение рисовало круглые колени той самой женщины, которая идет вверх по течению ручья, пока он упрямо ныряет и ныряет под стоящую на берегу ручья иву, стараясь нащупать и схватить руками скрывшуюся в глубине форель.
Он едва сдержал готовые сорваться у него с языка слова: «Никого не знаю, кто любил бы форель так, как ты, Елица». Но ему стало стыдно этих воспоминаний, стыдно перед самим собой, перед ней, и он только сказал:
– Не плачь.
– Ты похудел, – грустно улыбнулась она. – Наверное, тебя плохо кормят. Я принесла тебе лимонад и немного черешни. – Она хотела встать и поднести к кровати пеструю матерчатую сумку, но поняла всю бессмысленность своих подарков и схватилась за голову обеими руками, как будто уже стояла над могилой своего мужа. – Почему у тебя здесь кровь? – увидела она раны на его лице.
– Ничего, пройдет. Споткнулся, ударился об умывальник.
– Это неправда. Конечно, это неправда, – она обтерла носовым платком его лицо с запекшимися ранами, к которым прилип засохший табак. – В Белграде ходят слухи, что тебя ужасно мучили.
При этих словах он почувствовал, будто его огрели плеткой – так ему стало горько от унижения и стыда, в которых он не смел признаться самому себе. В глубине камеры, со дна его воспоминаний всплыл генерал Федор Никифорович Иванов. В лохмотьях, какие можно встретить только на нищем, он чистил унитаз в туалете на вокзале в Софии, тыкая в него длинной палкой с красной резинкой на конце. При царе он был губернатором Севастополя, а вот теперь докатился до того, что чистит унитазы в общественных туалетах, ходит в залатанных сапогах и выгребает нечистоты. Потрясенный судьбой этого человека, он – сейчас все это вспомнилось с удивительной ясностью – проинформировал короля и правительство и уже на следующий день получил личное распоряжение великого князя Павла предложить генералу Федору Никифоровичу Иванову достойное место в югославском военном представительстве в Софии или же, если генерала это больше устраивает, оказать ему содействие в переезде в Белград. Он отправился на вокзал и застал генерала на его рабочем месте. Приблизившись к нему, осторожно и деликатно вступил в разговор, протянув чаевые: «Вы, господин, судя по вашему произношению, русский. Мы, сербы, всегда хорошо различаем русский акцент». Федор Никифорович Иванов поклонился: «Спасибо, но не нужно было этого делать». Затем добавил: «Вы – хороший народ. И счастливый народ». Тогда он протянул генералу свою визитную карточку: «Зайдите завтра ко мне, сделайте честь». «А зачем мне к вам заходить?» – помрачнел Иванов. «Завтра мы об этом поговорим», – улыбнулся он. «Я не смогу прийти. У меня нет времени. Простите, я должен работать», – и он продолжил возить тряпкой по лужам мочи на бетонном полу. «Я прошу вас, господин генерал! – сделал он шаг к нему. – Вы получите службу, достойную вас». Иванов онемел. Он моргал выцветшими голубыми глазами и старался не встретиться с ним взглядом. «Подите сюда, батюшка, – отозвал его Иванов в угол и прошептал: – Не понимаю, как вы могли так непростительно грубо ошибиться. Русский генерал никогда не занимался бы тем, что делаю я!» С того дня никто не видел его на софийском вокзале.
– Они относятся ко мне совсем прилично, – ответил он жене, стараясь при этом не смотреть ей в глаза. – Просто я споткнулся и упал. Голова закружилась, – опять перед его глазами возник генерал Иванов. – Они мучили тебя в лагере? – он приблизил к ней свое лицо.
– Нет. Угрожали, несколько раз выводили на расстрел, но не били. Боялись твоей мести, – она поцеловала его в щеку, как будто он был ее отцом.
– А эти бандиты? – шепнул он, давая понять, что ей тоже следует отвечать шепотом.
– Они меня не трогают.
– Разве они не мучили тебя в марте, когда схватили меня?
– Меня они не арестовывали, – удивилась Елица.
– Видишь, а мне сказали, что ты арестована и что они тебя убьют, если я не соглашусь на публичный судебный процесс.
– Мне надо сказать тебе так много… Негодяи, что я успею за пятнадцать минут? Но ничего, их власть ненадолго. Ненадолго, Бог не допустит, – сказала она с вызовом, но ее ярость тут же стихла. – Что с Войиславом? Разное говорят… кто будто слышал, что он от тебя отступился, кто – наоборот, одни считают, что жив, другие – нет… Прошу тебя, скажи мне правду.
– Наш Войя погиб, – вздохнул он глубоко и с чувством вины посмотрел на жену. – Его убили на Зеленгоре. Он умер у меня на руках, я его и похоронил. – Он отвернулся.
– Войя, мальчик мой! – простонала она и заплакала, но тихо, как плачут по давно умершим. – Я знала… просто на что-то надеялась… Войя, бедный мой, бедный!
– У тебя нет листка бумаги?
– Вот, только это, – она протянула ему бумажную салфетку.
– Здесь, в десяти шагах вверх от источника, – шепотом объяснял он ей план местности, где похоронен их сын, делая пометки на салфетке. – Под большим буком, там будет вкопанный в землю камень, а на дереве ножом вырезаны две буквы: «В» и «М». Креста нет, я побоялся, что могилу под таким знаком эти скоты обязательно раскопают. Прошу тебя, спрячь салфетку куда-нибудь понадежней, прямо сейчас, чтобы они не нашли. Потом найдешь топографа, который все это расшифрует, и перенесешь его кости, – тут он замолчал, пораженный мыслью, что даже если Елица и найдет могилу сына, они все равно не позволят похоронить его как полагается.
– Я все сделаю как положено, – она поцеловала салфетку. – Знаешь… как это лучше сказать… они,