серьезно:
– О том, что я болтала тут, – не думай и забудь. Над сердцем твоим я не вольна… Так, чую, для тебя копейкой разменной и останусь. Я от тебя любви не прошу, крест на том поцелую. Но ты… хоть приходи ко мне. Приходи пока. Потом видно будет. Я ведь тебя дни напролет жду. Дай мне еще хоть неделю-другую в счастье пожить. Все, иди. Господь с тобою.
Она отвернулась, быстро отошла к окну. В дверь просунулось обеспокоенное лицо Катьки. Илья поспешил выйти.
Когда после ночи, проведенной в ресторане, с тебя тянут одеяло, дергают за пятку и громким голосом сообщают время и место, в котором тебе в это время надо быть, – хочется застонать, сунуть голову под подушку и во что бы то ни стало проспать еще хоть пару часов. Именно так и поступил Кузьма, отбрыкнувшись от наседающей на него Варьки.
– Да что ж это… Ни днем ни ночью житья нету… Отстань, пхэнори, я ж всю но-о-очь…
– А я не всю? – вознегодовала Варька. – Я – половину? И то вскочила уже, в лавку сбегала, бубликов купила, самовар поставила… А ты, между прочим, обещал вчера к мадам Полине за моим платьем сбегать!
– Я? Обещал?
– Ну как же, Кузьма! Ночью, как вернулись, сказал, что сбегаешь. Чтоб я времени не тратила и спокойно пироги ставила.
Кузьма смутно начал припоминать. В самом деле, был такой разговор.
– Ва-а-арька… Так спать хочется… Потом, вечером…
– Да вечером тебя с фонарями не сыщешь! Ну, Кузьма, чаворо, миленький! С грибами пироги испеку!
Это решило дело. Кузьма, зевая и потягиваясь, выбрался из-под одеяла, огляделся. Вторая половина нар была аккуратно застелена одеялом, зеленая подушка лежала нетронутой. Стало быть, Илюха опять не ночевал дома.
Чаю пить Кузьма не стал. Варька уже на ходу сунула ему в карман сайку и полтинник денег, напутствуя:
– Смотри не перепутай – зеленое платье, драдедамовое, в кружевах! Мадам Полина знает, да ты уж проверь сам на всякий случай. И не смей с картонкой на Тишинку бежать, сразу домой иди! Да гляди осторожнее там, в Замоскворечье! Макарьевна говорит, ночью река всю набережную залила.
– Ладно! – пообещал Кузьма уже из-за калитки.
Снег на улицах сошел, лишь кое-где, в тени, в холодных палисадниках сохранились черные, осевшие сугробы. На деревьях орали грачи. В пронзительно синем небе носилась стая ворон. Мостовые давно просохли, и московские извозчики сменили сани на пролетки. Вербы распушились серебристыми сережками, ветлы и тополя нежились в зеленоватой дымке. Солнце стояло высоко и пекло почти по-летнему. Близилась Пасха, стояли последние дни Великого поста. Но, словно назло этим «строгим» дням перед Страстной неделей, вся Москва сияла от весеннего солнца и сверкающих ручейков.
У ворот Большого дома Кузьма увидел Настю, держащую за руку племянницу. Перед ними стоял разносчик с ландрином, и шестилетняя Малашка набирала в ладошки красные леденцы.
– Куда бежишь, чаворо? – улыбнувшись, спросила Настя. – На Тишинку?
– Да нет, – с сожалением сказал Кузьма. – На Татарскую, к мадам Полине. Варька за платьем послала.
– Ох, и мне туда нужно! – Настя задумалась. – Ничего, если я с тобой пойду?
– А пустят тебя?
– Отчего не пустят? Мы Малашку с собой возьмем!
– Ну, пошли. – Кузьма подхватил девчонку под мышки и посадил к себе на плечи.
Малашка весело запищала, вцепившись липкими от ландрина ручонками в его волосы.
Настя тем временем кричала высунувшейся в окно Марье Васильевне:
– Тетя Маша, я с Кузьмой к мадам Полине пойду. И Малашка с нами.
– Ступайте с богом! – разрешила Марья Васильевна. – Только смотрите, не ешьте на улице ничего – голоса посадите!
Настя согласно закивала. Но, едва оказавшись на углу Садовой, остановила бабу-ярославку с лотком и купила три фигурных пряника. Малашке она дала козла с витыми рогами, себе взяла сахарную собаку, третий пряник протянула Кузьме.
– Да мне-то уж куда… Не дите, поди, – отказался тот.
Но Настя со смехом сунула ему в руку душистого, залитого глазурью зайца.
– Вот женишься – не будешь дите. А пока пряники ешь.
Пряника хотелось больше, чем жениться, и Кузьма взял зайца. Втроем они пошли вниз по Садовой. И почти сразу же наткнулись на Илью. Тот медленно шел по тротуару, опустив голову. Его кожух был небрежно распахнут на груди, ветер теребил взлохмаченные волосы.
– Илюха! – окликнул Кузьма.
Илья поднял глаза. Кузьма увидел усталую и сердитую физиономию.
– Чего орешь, дурак? – с досадой спросил Илья. Взглянув на Настю, нахмурился еще больше. Сквозь зубы буркнул: – Здравствуй.
Та холодно кивнула, глядя в сторону. И не подняла ресниц до тех пор, пока Илья не скрылся за поворотом на Живодерку. Кузьма растерянно смотрел на Настю.
– Что это вы?
– Ничего… Ничего, чаворо.
«Ничего»… Слепой он будто? Ежу дремучему понятно, что дело тут нечисто. Раньше все было ладом – и пели вместе, и болтали, и в горелки играли, а сейчас… Даже здороваться друг с другом перестали, глядят волками. А с чего – не спросишь. И никто ничего не знает, даже Митро. Даже Стешка, уж на что во все кадушки нос сунет… Ей-богу, все с ума посходили.
Но долго думать о плохом Кузьма не мог. Тем более что столько интересного было вокруг. Вот на углу стоит Яков Васильич, а рядом с ним – мадам Даная в новом красном платье и с кульком изюма в руках. Мадам Даная что-то взахлеб рассказывает, смеется, доставая из пакета сизый изюм и ловко бросая его в рот. Яков Васильевич тоже улыбается в усы, что-то негромко говорит, нагнувшись к кружевной шляпке с искусственной розой, и смех мадам Данаи становится еще звонче.
Вот посреди Садовой сцепились осями двое извозчиков, и отчаянная перебранка несется по улице, а сами извозчики – всклокоченные, распаренные, со злыми красными лицами и взъерошенными бородами – машут кнутами перед носом друг у друга. Из-за угла появляется «правительство» – заспанный, важный городовой. Извозчики умолкают на полуслове, в считаные мгновения заключают мир, молниеносно расцепляют пролетки и раскатываются в разные стороны под неумолчный хохот толпы.
На углу Садовой и Тверской офеня торгует лубочными картинками, и Настя с трудом оттаскивает Малашку от пестрых аляповатых изображений генерала Скобелева, красной «тигры» с хвостом трубой и «как мыши кота хоронили». Рыжий офеня с унылым испитым лицом надсадно кричит:
– А вот кому енарала, коего царевна персицка целавала! А вот царь Горох-воевода ворочается с турецкого похода! Борода веником, с полыньем и репейником! Идет – земля дрожит, упадет – три дня лежит!
– Пожарные! Пожарные! – вдруг проносится по толпе.
С Тверской слышится бешеный трезвон, визг трубы, и народ дружно отшатывается к стенам домов. Извозчики, бранясь, заворачивают лошадей на тротуары, за ними бегут торговцы с лотками. Улица едва успевает очиститься, а по мостовой уже мчится во весь опор вестовой на храпящей, роняющей клочья пены пегой лошади. В его руке – чадящий факел, за ним – громыхающие дроги с мокрой бочкой, обвешанные со всех сторон усатыми молодцами в сверкающих касках.
– Арбатские поехали, – с завистью говорит офеня.
– Куды, малой! – степенно возражает старичок-извозчик с сияющей на солнце лысиной. – Арбатские на гнедых, а эти на пегих. Тверски-ие… Эй, дьяволы! Где горит? У нас?
– В Настасьинском! – гремит с бочки, и все сияющее медью, звенящее и трубящее чудо стремительно заворачивает в переулок.