Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем черт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша такие разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но поделать с цыганками ничего было нельзя, и языки в каждом доме на Живодерке чесали больше месяца. Но тяжелее всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти был совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их черт понес, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелегкая погнала? И зачем, зачем?!»
Настя молча глотала слезы. Сердце разрывалось, в горле стоял ком, несколько раз она была близка к тому, чтобы упасть на колени перед братом, словно она сама была виновата в его горе, и рассказать обо всем. Слава богу, ей хватило ума понять: от правды лучше не станет. Настя не только жалела Митро, но еще и ясно понимала: если все вскроется, ее мужу, Илье, не жить.
Илья не ушел от нее. И Настя не смогла прогнать его, потому что все-таки они прожили вместе семнадцать лет и у них было семеро детей. Потому что в душе отчаянно надеялась: перебесится, забудет, успокоится, заживут как жили… Илья ни о чем ее не просил. Настя ни о чем его не спрашивала. Еще месяц они прожили в Москве: уехать от семьи Митро, когда там случилось такое несчастье, было бы просто свинством. К тому же их отъезд был бы воспринят цыганами как демонстрация смертельного оскорбления: ведь Дашка после бегства Яшки осталась брошенной невестой. Митро даже попытался извиниться за сына перед Ильей. И этого Илья, хорошо знавший, почему уехал Яшка, уже не выдержал.
Их разговор с Настей состоял из трех слов. Ночной разговор, когда она сидела на постели, закрыв лицо ладонями, а Илья стоял, отвернувшись к стене.
«Уедем, Настя?»
«Уедем…»
И они уехали, никого этим не удивив. У Митро просто не было сил уговаривать сестру и ее мужа остаться. На прощанье он все же предложил им оставить Дашку в Москве как его законную невестку, но Илья не согласился, и дочь уехала с ними.
Дашка держалась на удивление стойко. Настя поражалась, глядя на дочь – настолько та была уверена в том, что Яшка непременно приедет за ней. Они перебрались в Старый Оскол, жизнь пошла своим чередом, осень сменилась зимой, Настя в душе уже точно знала, что Яшка не вернется, и уже думала, как бы поосторожнее поговорить об этом с дочерью, но… каждый раз не хватало духу при виде Дашкиного лица, светившегося улыбкой при одном упоминании имени Яшки. В конце концов Настя решила не трогать дочь. Гораздо больше ее беспокоил муж.
Илья никогда не был особенно разговорчивым, а теперь и вовсе перестал открывать рот: за всю осень и зиму Настя могла по пальцам пересчитать дни, когда они с мужем говорили о чем-то. Куда делись их споры о Дашке, о детях, о родственниках и даже о романсах, которые Настя пела в Москве! Теперь Илья упорно молчал, в самом крайнем случае скупо роняя: «Делайте что хотите» или «Твои дела». Он стал надолго уходить из дома, отговаривался «лошадиными делами», пропадал в таборах, ездил к какой-то дальней родне то в Смоленск, то в Калугу, то в Псков, и Настя не могла отогнать от себя мысли о том, что Илья ищет Маргитку. И когда муж возвращался – потемневший, злой, иногда в чужой обтрепанной одежде, пахнущий водкой и лошадиным потом, – Настя наряду с облегчением чувствовала острую боль под сердцем. Иногда, проснувшись среди ночи и закусив до крови губы, она слушала, как муж беспокойно ворочается во сне, зовет: «Чайори мири[3]… Чайори…» Слава богу, такое было нечасто, и наутро Илья, кажется, ничего не помнил. И Настя молчала, прятала слезы, из последних сил надеялась: пройдет… И, может, впрямь прошло бы, если бы весной, когда с холмов пополз почерневший снег и в небе над городом закричали журавли, к ним в дом не заявился Яшка.
Парень повзрослел, вытянулся, сильно раздался в плечах, еще сильнее стал походить на отца. Увидев племянника на пороге, Настя только всплеснула руками и слабо ахнула. Яшка сдержанно улыбнулся, попросил разрешения войти. Настя, с трудом взяв себя в руки, вошла в комнату, где семья сидела за ужином, но успела только выговорить: «Илья, посмотри, кто к нам…»
Закончить она не успела: Дашка вдруг поднялась из-за стола и уверенно, словно была зрячей, пошла прямо к Яшке. У парня дрогнуло обветренное лицо. Он протянул руку, поймал Дашку за рукав и в нарушение всех приличий, забыв о том, что это происходит на глазах Дашкиных родителей, привлек ее к себе.
«Ты что же делаешь, окаянный?» – хотела было сказать Настя, но взглянула через стол на мужа, и слова замерзли в горле. Лицо Ильи, казалось, ничего не выражало, но в его глазах Настя поймала испуг и смятение. Она поняла: Илья пытается угадать, что известно Яшке о нем и Маргитке и как теперь вести себя с парнем. Но Яшка взял за руку плачущую Дашку, спокойно и уверенно сказал: «Я за ней, Илья Григорьич», и Настя поняла, что он ничего не знает. Понял это и Илья, который, нахмурившись, встал из-за стола, помолчал немного и обычным, слегка недовольным голосом сказал:
– Ну, что с тобой делать… Садись за стол, а там решим.
Сидя за столом напротив Яшки, Настя внимательно вглядывалась в его лицо. Все дети Митро были очень смуглыми, в отца, но Яшка приехал вовсе черным, как антрацит, из чего Настя заключила, что эти полгода он провел на юге. Вскоре выяснилось, так оно и есть: Яшка рассказал, что живет «своим домом» в Балаклаве и занимается конной торговлей. О московских делах прошлогодней давности он не упоминал вовсе и лишь обмолвился, что в Москве он не был и ехать туда не собирается.
– Ты хоть отцу напиши, – осторожно сказала Настя. – Он, бедный, поседел весь, и Илона чуть с ума не сошла…
– Напишу, – нехотя уронил Яшка, но Настя поняла, что писем в Москве от него вряд ли дождутся. Через стол она взглянула на мужа. Илья по-прежнему выглядел спокойным, но его кулаки, неподвижно лежащие на столешнице, были сжаты добела.
В ночь перед своим отъездом Дашка пришла на кухню, где усталая Настя домывала посуду. Сев на табурет, расправила фартук на коленях, ровно сказала:
– Маргитка жива. Живет с Яшкой в Балаклаве. Скоро родит.
Глиняная миска выпала из Настиных рук и разбилась. Настя тяжело прислонилась к стене, пробормотала: «Дэвлалэ…»[4] Дашка продолжала молча теребить фартук.
– Ты… отцу говорила?
– Ему лучше не знать.
– Да, – хрипло подтвердила Настя, закрывая глаза. Когда через минуту она их открыла, Дашки уже не было за столом: лишь слегка покачивался край скатерти. Настя села на лавку, машинально сгребла ногой осколки миски, подперла голову рукой. С отчаянием подумала о том, что это последняя ночь Дашки в родительском доме, что завтра она уедет с мужем и бог весть когда Насте придется увидеть ее снова. Впереди у девочки семейная жизнь со всеми ее бедами и редкими радостями, и лучше бы было им, матери и дочери, просидеть эту ночь вдвоем, тихо разговаривая перед долгой разлукой, но… Но Дашка ушла, а у Насти не было сил вернуть ее. От тревоги сжималась грудь. Маргитка… жива… Господи!
После отъезда Дашки Илья пропал из дома на неделю. Вернулся грязный, с соломой в волосах, весь пропахший конским потом и дымом, и Настя догадалась, что муж снова был в каком-то таборе. За весь вечер они не сказали друг другу ни слова, молча легли спать, а ночью Настя проснулась от глухого, прерывистого шепота рядом с собой:
«Чайори… Чайори… Чайори…»
Она резко приподнялась на локте. Стиснула зубы, зажмурилась, едва сдерживаясь, чтобы не закричать на весь дом: замолчи, проклятый, пожалей меня, не смей звать ее, не смей… Но за стеной спали мальчишки, кричать было нельзя, и Настя могла лишь молча, давясь слезами, ждать, когда все закончится. Прежде Илья успокаивался быстро, замолкал сам и спал до утра, но сейчас он словно с цепи сорвался. В мертвенном свете весенней луны, глядящей в окно, Настя смотрела на искаженное лицо мужа с закрытыми глазами. Он шарил руками рядом с собой, скользя пальцами по одеялу и рубашке Насти, морщился, хрипло звал:
«Чайори… Чайори… Маргитка, где ты? Где ты, девочка? Девочка моя… Лулуди[5]… чергэнори[6]… Я же все сделал… все… Что ты хотела – все… Где ты? Где ты?!»