Свояк царя! Он, Мышелов…
Уверился в своей удаче окончательно лишь в день обручения.
Обряд правила бабка. В присутствии гостей надела кольца: Борису – железное, в знак мужской силы, Ксении – золотое, в знак нежности и непорочности. Так, сказала бабка, заповедано Димитрием Солунским.
Лишь на мгновение приподняла бабка покрывало невесты. Вопрошающие девчоночьи глаза зыркнули на Бориса, и больше ничего живого не проступило из облака накидок, лент, кружев, жемчуга.
Не заметил, как исчезла невеста. До нее ли тут! Бориса распирала гордость. Лучшие фамилии празднуют заключение его родства с царем – трое Голицыных пожаловали, двое Одоевских, Петр Долгоруков, Василий Салтыков, Петр Прозоровский… Рассаживались за столом по старшинству. Впоследствии Борис перечислит их всех в своих записках – кто за кем сидел, за кем ехал в санях. Не забудет ни одного.
Сладость невестиных духов держалась в палате краткое время, – перебивал запах свежей краски. Живописец вывел накануне на потолке столовой солнце и планеты, бегущие вокруг оного. Борис задирал голову, приглашая гостей сделать то же, – вот, мол, сколь потрачено золота!
Угощались ветчиной, осетриной из промерзших бочек, пили водку, брагу, квасы ягодные, лакомились сладкими заедками – пастилой, орехами в меду. Речи пошли хмельные, дерзкие. Старшие порицали царя. Потехи затеял – хоть плачь. Изволь давать ему людей для военных забав, с пашни, с огорода! Тысячные полки набирает, для потехи… А какая оттого прибыль боярству? Никогда столько обид не терпели, разве при Грозном…
Молодые, блюдя приличие, молчат. У Бориса в душе смятение. Пока слушает, готов поддакивать. Сам начал бывать на всепьянейших соборах. Сам видел, как плясал, пел похабные песни Матвей Нарышкин – шутейный патриарх. Как ронял с башки жестяную митру с образом Бахуса, как звенел облачением, унизанным флягами и бубенцами. И все же, стоит ли он сострадания?
«Муж глупый, старый и пьяный», – напишет о нем Борис, не скрывая презрения.
Здесь же, под косыми взглядами седобородых, фузелер Куракин словно на кадке, дышащей паром в голое седалище. Старики щурятся, пытают – каково служить нынешнему царю? Толкуют, есть ли расчет тянуть лямку. Прежде боярину – и должность боярская, всяческое кормление и, само собой, почет. Прапорщиком станешь? Эка! Велико ли оно, прапорщицкое жалованье? А полковник, чай, иноземец.
Аврашка Лопухин, тот сказался немощным, от экзерциций стараниями сестры отчислен. Умный пример Борису. На царя не уповай, о своем доме, о семье имей радение.
Аврашка и без того жирен, боров сопливый. Немощен! Ленью называется та немощь. Борис от злости наливался водкой. Чирьи разболелись пуще. Утром стонал, натягивая на себя военное, честил Аврашку, старцев, женитьбу.
Вскоре после рождества бабки Ульяны не стало. Умерла спокойно, словно подвела урочную черту, завершила счета, занесла в реестр все рубли, все десятины, меры зерна.
Свадьбу Борис сыграл полгода спустя, в июле, и тем не менее была она омрачена сиротством. Не тот порядок, как при бабке, не то угощенье. То пересол, то недосол. Ксения лишь к концу пиршества открыла лицо. Борис пил и не пьянел – робел перед брачной ночью.
Очутившись наедине с женой, в спальне, вспомнил полнотелую Лукешку – портомойку, которую ему указала бабка для экзерциции амурной. Придя в отчаянность, схватил Ксению и кинул на кровать – точно так, как обходился с той, на сеновале. Рвал бархат, шелк, полотно, прорываясь к женщине, слепо натыкался на застежки, бранился, изнемогая от неподатливости бесконечных, непроходимых одежд.
Воистину мужем и женой они, измученные метаниями, жарой, сделались на рассвете. Ксения, пряча лицо в ладошки, прошептала:
– Рожать скоро?
– Завтра, – бросил Борис, засмеявшись. Потом успокоил, видя, как жену заколотил плач.
С брачного ложа – в полк, на потеху, в точности как царь. Офицерский экзамент предстоит отвечать не словами, а делом – в баталии.
Осень подарила москвичам зрелище небывалое – через весь город прошествовали потешные войска. Полк Преображенский в зеленых мундирах, полк Семеновский в синих, отряды налётов и нахалов, полки Бутырский, Лефортовский, а впереди не воевода в латах и в шлеме и не царь, а кривобокий царский шут, ковылявший в ботфортах и в огромной шляпе с перьями. Рать двигалась к Симонову монастырю и дальше, на поле близ деревни Кожухово, где возвышалась крепость короля польского.
Королем был все тот же Бутурлин, а победить его надлежало Федору Ромодановскому, шутейно возведенному в градус короля Плешпурхского.
«Любил пить непрестанно и других поить и ругать и дураков при себе имел и ссоривал и приводил в драку и с того себе имел забаву» – так напишет Куракин о князе Ромодановском, состоявшем на соборах в ранге кесаря, а по службе – главой зловещего Преображенского приказа.
Кожуховское сражение затянулось, – мешали дожди и именины Лефорта. К тому же поначалу не соблюдались правила игры – бомбардир Преображенского полка Петр Алексеев гневался и приказал польского короля, уже побежденного, вернуть в крепость и войскам занять прежние позиции. Наконец стрелецкие полки короля, роты московских дьяков и подьячих были смяты и сам король, со связанными за спиной руками, был доставлен к царю-бомбардиру – праздновать завершение презнатной потехи.
Царь в бою отличился, взял в плен стрелецкого полковника, но повысить себя в чине не захотел, пожелал остаться и впредь бомбардиром.
Воинский экзамент на кожуховском поле сдали тысячи, и в их числе Борис Куракин. Одно огорчительно ему – он и Петр в разных полках.
За потехой, как и ожидалось, последовал поход нешуточный. В январе 1695 года, в ясный морозный день, глашатай объявил с дворцового крыльца в Кремле всей Москве, притихшей под шапками снега, всему народу – его царское величество решил идти войной на крымцев.
РИМСКИЙ ОРЕШЕК
1
После обеда, как обычно, Леопольд удалился в свой китайский кабинет.
Озаренные скупо тремя свечами, поднятыми охотницей Дианой, струились перламутром гнутые ножки клавесин, белели листки нотной бумаги, раскиданные по письменному столу, по ковру. На портьерах золотились усеянные шипами драконы, пагоды, выгнутые мостики, лодки. Погрузившись в кресло, император полчаса дремал, а затем, выпив чашку крепкого кофе, принялся за работу.
Император пишет музыку.
Теперь горит люстра, и любопытные купидоны, свесившись с ее обруча, пытаются понять, что означают крючковатые каракули, которые глава Римской империи быстро, нетерпеливо наносит нетвердой старческой рукой.
Музыка для Леопольда отнюдь не прихоть. Если бы не безвременная смерть старшего брата, ближайшего наследника престола, он с юности отдался бы искусству. Так, по крайней мере, утверждает император, и так – то всерьез, то с усмешкой – говорят в Вене.
Стеклянно звенят струны клавесина, – то Леопольд, отбросив перо, проигрывает написанную фразу. Благосклонно следит за ним Маргарита-Тереза, первая его супруга, – жгуче красивая на подобострастном портрете.
На самом деле испанская принцесса была анемичная, тощая, безгрудая, и улыбка редко появлялась на ее поджатых губах. Всю дорогу из Мадрида ее несли в портшезе, – Маргарита-Тереза не переносила резких толчков, в экипаже неизбежных.
Молодой Леопольд в ожидании невесты трудился как балетмейстер и композитор. Задуманный к бракосочетанию спектакль «Храм вечности» должен был затмить пышностью театральные роскошества Версаля.
Когда на площади Хофбурга распахнулся исполинский глобус и в глубине его обрисовался железный строй конных рыцарей, неправдоподобно живых, случилось необычайное: Маргарита-Тереза закричала «оле!», как принято на бое быков, и захлопала восковыми, почти прозрачными ладошками. Рыцари же оказались живыми в действительности. Сам Леопольд выехал из глобуса на белом коне, во главе пятнадцати предков – Габсбургов.